Социологическая школа

Лето 2009 "Do Kamo" Осень 2009 "Социология русского общества" biblioteque.gif

Ссылки

Фонд Питирима Сорокина Социологический факультет МГУ им. М.В. Ломоносова Геополитика Арктогея Русская Вещь Евразийское движение

ЦКИ в Твиттере ЦКИ в Живом Журнале Русский обозреватель

Центр Консервативных Исследований -

06.10.2012
heraclitus.jpg
Термин «философия» применительно к эпохе Античности получил свое актуально значение только в контексте языка современности. Это понятие нужно для апостериорного обозначения элементов автономной рациональности (которая стала базовой парадигмой в Новое время), опознаваемых в традиционном обществе. Понятие «философии» применительно к досократикам, пифагорейцам, Платону, Аристотелю, неоплатоникам и т.д. предполагает операцию выделения лишь вполне определенной линии в общем интеллектуальном наследии этих авторов и школ. «Философским» (в современном значении) здесь является лишь то, что не совпадает с мифологией и религией, не обращается напрямую к стихии сверхрассудочной  интеллектуальной интуиции, которая составляла важнейшую инстанцию  в процессе сакрального мышления. Все не что является «рациональным» (в современном понимании рациональности) отбрасывается как «иррационализм», «мистика», «профетизм» и т.д., т.е. как «нефилософия». И наконец, после этой искусственной операции выделения «философии» производится еще одно действие: деление этой «философии» (освобожденной от мистики) на «натурфилософию» и собственно «философию». «Натурфилософия» здесь рассматривается как промежуточная стадия между иррационально мистическим и собственно рациональным процессом. Так как по мнению современных древние заведомо не могли понять устройство Вселенной, то их размышления в этом направлении были с необходимостью контаминированы «мифами» и «иррационализмом». Хотя сам факт стремления освободить осмысление космогенеза от религиозных элементов казался вполне «прогрессивным».
Продолжение...
 
01.10.2012

 

Война гносеологий в ситуации постмодерна

Весь курс «Постфилософии» построен на изучении парадигм и их сдвигов. В ходе предыдущих лекций мы выяснили, что такое парадигмы, как они меняются, что происходит при переходе от одной парадигмы к другой и как это затрагивает проблемы гносеологии, онтологии, субъекта и объекта, реальности, коммуникаций, языка.

Сегодня речь пойдет о радикальном изменении гносеологических качеств, возможностей и стратегий в пространстве парадигмы постмодерна.

Часть 1. Невозможность знания в постмодерне (как парадигме) – Гносеосимуляция

Упразднение знания в постмодерне

Главным стартовым тезисом этой лекции является утверждение о том, что знание в эпоху постмодерна невозможно. Знание не может быть основано на парадигме постмодерна, в ее рамках само представление о знании исключено.

Мы видели, что в парадигме постмодерна отменяется понятие субъекта, замененного «бесовской текстурой», ризоматическим шизоанализом.

Поскольку таким образом снимается всякое представление о субъекте и объекте, являющееся предпосылкой любого знания в любых гносеологических системах, то знание в постмодерне как таковое упраздняется. Это делает эпоху постмодерна совершенно уникальной, поскольку постчеловечество впервые начинает жить в таких условиях, где знание не просто не существует, но невозможно по определению. И это вводит гносеологическую проблематику в эпоху постмодерна в совершенно новый контекст.

Каковы были гносеологические коды в других парадигмах? Гносеологический код в эпоху премодерна, Традиции, учреждал представление о субъекте познания, об объекте познания и об их совпадении в Абсолюте, согласно индуистской формуле «Атман есть брахман». Это базовое онтологическое и гносеологическое утверждение манифестационизма -- основа индуистской, адвайто-ведантистской традиции.

Модерн предлагает новый, революционный по отношению к премодерну, гносеологический код Просвещения. Есть субъект и объект познания: картезианское «cogito ergo sum» и объект познания — extensio, «протяженность», которая лежит перед человеческим субъектом. В гносеологической парадигме модерна они строго не совпадут нигде и никогда, что и порождает фундаментальную онтологию современного знания. Гегель в своей философии пытался выйти за рамки такой гносеологии, но она осталась в истории философии как побочная ветвь, зачерпнувшая нечто из гносеологии и онтологии премодерна и постепенно, особенно через марксизм, его успехи и поражения, исчерпавшая свой потенциал.

Когда мы переходим к парадигме постмодерна происходит следующее. И гносеологический код Традиции, и гносеологический код Просвещения исчезают. Тем не менее, знание в раннюю эпоху постмодерна, в которой мы живем, ещё есть, и раннее постчеловеческое существо что-то познает, как-то общается с внешним миром и с себе подобными, процессы в мозгу развертываются.

Что же приходит в эпоху постмодерна на место знания? – На это место приходит симулякр знаний. Симулякр знаний -- это ситуация, когда нечто  напоминающее процессы познания (и в самых сложных, и в самых простых формах) сохраняется, а гносеологического кода, который ранее был  фундаментальной предпосылкой самой возможности процесса познания, больше не существует (в силу отсутствия субъекта). Это мы знаем, благодаря философам постструктуралистам (Р.Барт, Ж.Делёз,Ф.Лиотар, Ю.Кирстева и т.д.), учившим о «смерти автора», о том, что изгнание субъекта является основной программой философии постмодерна. Но когда исчезает субъект, вместе с ним исчезает и объект, обоюдно превращаясь в плоский экран (экран-карту), где субъект и объект не то, чтобы совпадают и сливаются друг с другом, но хаотически нерасчленимы. То, что возникает вместо субъекта и объекта, то, что инсталлируется парадигмой постмодерна вместо них, Делёз, как мы видели, называет ризомой. Об этом ризоматическом существовании в рамках актуальной реальности мы много говорили. Это плоская поверхность экрана, клубневое корневище, которое не растет ни вверх, ни вниз  -- т.е. ни обращается к процессу субъектных отражений идей в рассудке, ни склоняется в сторону материальных корней тела (с органами). Критика ствола и корней с позиции клубня ризоматического корневища и составляет основу программы постмодерна, которая постепенно становится действительностью (т.е. в нашей парадигме, виртуальностью, которая заменяет собой действительность). Ризома вместе с субъектом и объектом, перемещёнными в экран, упраздняет гносеологический код. Познание без возможности выделить его содержание в структуре субъект-объектных отношений есть пустое познание.

Трудная истина о ничто

Мы говорим об исчезновении кода. Но если предъявить нашей культуре подобное отсутствие, это будет скандал или откровение, осмыслить которое современное человеческое сознание просто не в силах. Более того, если нет гносеологического кода, если он исчез, то мы пребываем в царстве проявленного ничто, победившего нигилизма.

Это проявление ничто как истина об исчезнувшем гносеологическом коде трудна. Хайдеггер говорил: «Ничто ничтожит, ничто уничтожает». Истина об исчезнувшем гносеологическом коде невыносима для человеческого существа, которое, в принципе, продолжает жить по инерции гносеологии модерна. Весь процесс человеческой жизни и есть процесс познания.

Следовательно, если напрямую к исчезновению кода прорваться нельзя, как нельзя сделать его основой философской программы — это будет слишком резко, — то возникает потребность скрыть это исчезновение.

Каким образом? – Через пролиферацию гносеосимуляционых потоков, через наращивание интенсивности, жара и объема информации.

Но подача информации и сигналов — как внешних, так и внутренних — для человеческого существа в его телесном и интеллектуальном измерении всё равно должна быть основана на каком-то, хотя бы, условном коде. Как решить в парадигме постмодерна это противоречие? С одной стороны — утвердить отсутствие гносеологического кода, а с другой стороны — поддержать иллюзию познавательного процесса?

Гносеосимуляция: язык, которого не знает никто

Мы уже упоминали о таком явлении, как симулякр знаний. Процесс, в котором происходит симуляция познания, может быть назван гносеосимуляцией.

Гносеосимуляция есть постоянный и непрерывный обмен недекодируемыми посланиями. То есть все участники процесса познания, и тот, кто раньше был человеком и субъектом, и то, что было некогда объектом, то есть внешний мир и внешняя среда по отношению к человеку, — всё это находится в состоянии, напоминающем процесс познания, с одной лишь небольшой разницей. Это познание структурируется таким образом, что оно обратимо, ненакопительно (в отличие от модерна) и неонтологично, неспасительно (в отличие от премодерна).

Оно соткано из непрерывного потока гетерогенных элементов. Сочетание разнородности (гетерогенности) и непрерывности, теснейшей взаимосвязанности (вплоть до неразличения) -- важные свойства гносеосимуляции. Элементы разнородны, но не поддаются строгому различению. Непрерывность полная, но в ней каждый последующий момент отделен от предыдущего радикальным разрывом.

Это похоже на речь, составленную из слов разных языков, которые более  не согласуются друг с другом ни в падежах, ни в смысловых эквивалентах, и тем не менее, эта инфернально-глоссолалическая речь постмодерна воспринимается нами как абсолютно адекватный законченный (интонационно и семантически) пассаж. Мы её воспринимаем, но не понимаем.

Иногда, попав в чужой языковый контекст и слыша чужую речь, мы киваем, соглашаемся, и нам кажется, что мы что-то узнаем. В речи спящего человека, который во сне бормочет обрывочные слова, фразы, мы распознаем какой-то смысл, утвердительные интонации, слышим испуг, вопросительность, страх, жалость, даже насмешку…Нам кажется, что мы это схватываем, но это всё куда-то исчезает, и мы понимаем, что мы находимся на отдыхе в Египте или в Турции, или же просто спим, поскольку не можем дешифровать, схватить этот, якобы, узнаваемый элемент.

Но, в отличие от языков, которые мы просто не знаем в обычном интеллектуальном опыте, язык, на котором говорит постмодерн — это язык, которого не знает никто, который не имеет расшифровки, поскольку он состоит из фрагментарных элементов, несистематизируемых и принадлежащих к настолько гетерогенному контексту, что количество этих гетерогенных элементов превышает количество всех вероятных языков, в том числе математических реконструкций.

Иными словами, в гносеосимуляционном процессе слиты два абсолютно невозможных в других форматах явления. Это континуальность, предполагающая однородность, и дискретность абсолютно гетерогенных элементов, не предполагающая континуальности. Одновременное наличие того и другого является основным определением гносеосимуляционного процесса.

Десемантизация авангардной культуры

В действительности чего-то подобного добиться чрезвычайно трудно. Ролан Барт и другие постмодернисты пытались дать примеры такого образцового  постмодернистского текста, состоящего из междометий, посторонних звуков, шумов улицы, оговорок, иностранных, не к месту употребленных слов, придуманных слов, ничего не означающих и т.д. Это больше напоминало бурчание и скрежет додекафонической музыки. Так и язык постмодерна состоит из гетерогенных элементов --  слогов, скрежета, случайных вздохов, философских пассажей, кашля, фрагментов инструкции по пользованию стиральной машиной одновременно на 30 языках, всхлипов,  вылетающих из человеческого рта, слепленных в один сплошной и вполне законченный музыкальный блок. Но эта музыка внятна только ризоматическому бытию.

Постепенно, вовлекаясь в процесс гносеосимуляции, мы начинаем утрачивать тонкую грань между критическими, тонкими культурными провокациями эпохи модерна в лице дадаизма Тристана Цара, футуризма или других радикальных абсурдистских опытов и бытовой жизнью. Когда некие философские провокации художников, поэтов или философов модерна становятся банальностью, они перестают нести тот смысл, который несли картина «Черный квадрат» Малевича или пьеса «В ожидании Годо» Ионеску. Герменевтика и интерпретация таких произведений, как «В ожидание Годо» или «Черный квадрат», заурядны для западной культуры эпохи модерна, которая прекрасно оперирует структурами, интерпретационными кодами, сводя элементы того или иного произведения искусства к гносеологическому коду Просвещения. Но в эпоху постмодерна мы сталкиваемся с культурой, которую невозможно, не нужно, некому и незачем интерпретировать. Факт показанного нам по телевидению музыкального клипа не поддается разложению и сведению к коду, это вещь абсолютно законченная и ровным счётом ничего не значащая.

Поэтому и возникает упомянутая абсолютизация ризоматического экрана. На нём и только в этой плоскости всё происходит. То, что нам показывают, важнее, чем мы сами. Важнее тот message, который за этим стоит (а за этим не стоит никакого месседжа). Это важнее, чем люди, которые изображали из себя актеров в том или ином клипе. Это  самодостаточная реальность, которая абсолютно тождественна самой себе в тот момент, когда ее показывают. В тот момент, когда ее не показывают, она исчезает и пребывает в ничто, поскольку она представляет собой случайное воплощение ничто.

Плоское наложение парадигм модерна и премодерна – ключ к постмодернистскому методу

На практике, чтобы чисто технически  организовать процесс гносеосимуляции (по крайней мере, в раннем постмодерне, где мы живем),  необходимо на первых порах обращаться к предшествующим парадигмам и к их гносеологическим системам. Так оно и есть. Мы сейчас дедуктивно это вывели, а на практике так оно и происходит, поскольку классический постмодернистический текст являет собой смешение двух абсолютно несопоставимых структур.

Одна структура выстроена по законам интерпретации гносеологического кода в премодерне. Это структура мифа, структура очаровывающей суггестии, сверхрационально организованный нарратив, обращенный к бессознательному (одним словом то, что в парадигме модерна называется «мистификацией», «шарлатанством» и «мракобесием»). Разрозненные и вырванные из контекста  гносеологического кода премодерна фрагменты становятся одним из двух основных источников постязыка или постфилософии.

Другим элементом гносеологического кода, который сюда примешивается, является код Просвещения, то есть рационализм. Это выверенный и строго описанный метод познания, основанный на рефлексии относительно самого познающего, познаваемого и того, что он делает в процессе познания. Код Просвещения тоже явялется частью, необходимой, вернейшей частью этой гносеосимуляции.

Если бы гносеосимуляция работала только с одним гносеологическим кодом, это был бы запутанный модернизм (в случае обращения к парадигме модерна) или экстравагантный традиционализм (в случае обращения к парадигме Традиции). Поэтому гносеосимуляция работает обязательно с обоими кодами одновременно.

Гносеосимуляция осуществляется через обязательное и непременное смешение -- в любом постмодернистском тексте, артефакте, произведении культуры, вообще в любом оформлении постмодернистской гносеологии, например, в образовательном процессе, в информационном процессе, вообще в процессе общения и коммуникаций -- двух парадигм (модерна и премодерна).

Нет такого постмодернистского текста, в котором не были бы взяты за основу или гротескно переинтерпретированы те или иные элементы из тезауруса премодерна. В этом и состоит специфика постмодернистического дискурса, что он постоянно обращается к стихии архаического. Эта стихия архаического, бессознательного обширна. Она структурируется с помощью мифов, религиозных идей, являясь в человеческом подсознании (коллективном или индивидуальном бессознательном) пережитками континента премодерна, сохранившимися в виде инерции, образов сновидений, глубоких первичных программ. — Это один элемент тезауруса постязыка и гносеосимуляционного процесса.

Другим источником являются элементы строго рационального дискурса — взятые с абсолютным доверием, наивностью и без всякого конфликта, без всякой внутренней оппозиции, которая существует между методологиями и стратегиями премодерна и модерна. Чем более тонко постмодернистский автор осознает свою собственную задачу — скрыть исчезновение кода и одновременно сообщить о нем --  тем более умело, тонко и хитроумно он манипулирует элементами этих двух несовместимых взаимоисключающих парадигм, которые, с точки зрения своей собственной структуры, ни при каких обстоятельствах не могут находиться в одном и том же месте в одно и то же время, и самое главное – на одной и той же плоскости.

В наше время любое классическое произведение является постмодернистским, только осознано это в большей или в меньшей степени. В эпоху постмодерна нельзя создать не постмодернистское произведение. Даже если кто-то, например, артизан премодерна или законченный рационалист, еще застрявший в эпохе Просвещения, попытается что-то сделать в нашу эпоху, исходя из верности своей парадигме, либо это у него не получится, либо он маргинализируется и фактически потеряется, а если не потеряется и что-то у него получится, то, безусловно, это будет реинтерпретировано в новом гносеосимуляционном процессе. Именно в гносеосимуляции и из гносеосимуляции произведение и получит свое коннотативное значение и своё (отсутствующее) содержание.

Код «Кода да Винчи»

Возьмём пример «Кода да Винчи», фильма, который, наверное, смотрели все. Это иллюстративное и характерное явление масскультуры постмодерна. Там содержатся элементы премодерна, причем гротескные, знаки, символы, деконтекстуализированные положения христианской догматики, которые (глупейшим образом) оспариваются в фильме с опорой на структуры эбионитской ереси (иудео-христианского направления в ранней Церкви, видевшей в Христе только человека, «пророка», а не Бога – позже в смягчённой форме эбионизм повторился в арианстве и несторианстве). Всё это берётся абсолютно вне всякого религиозного, ересеологического, мистического, масонского или эсхатологического контекста, о котором не знал не только идиот, поставивший фильм, но и писатель Браун, по закону шоу-бизнеса популяризировавший книгу Лея, Байджента и Линкольна, и даже сами эти английские масоны, написавшие «Священную Загадку», где даётся в свою очередь упрощённо-сенсациалистская детективно-неоспиритуалистская каша из тематики «Жеста Великого Монарха», загадки Меровингов и полупереваренных учений  некоторых европейских тайных обществ. Не только режиссер, но и Браун, и сами масоны Лей, Байджент и Линкольн слабо представляют себе структуру тринитарных споров, на которой всё строится, примитивно и  поверхностно трактуют герметический символизм. И от этой «начальной» версии (являющейся, на самом деле, грубейшим упрощением) в ткань киносценария вкраплена совсем уже искорёженная часть.

При этом в фильме появляются какие-то «рационалисты», которые продолжают бороться в наше время с христианской традицией, как будто с ней уже не покончено несколько веков назад. Активный атеизм в атеистической цивилизации – диагноз и нечто уже несущее в себе элементы постмодерна. Кроме того, в фильме  действуют парадийно злобные «Бен-Ладены» из Opus Dei.

Встаёт вопрос: «Что нам сообщил фильм? О чем он?» Одни говорят: «Фильм неплохой». Другие: «Полное дерьмо». Третьи: «Богохульство». Четвёртые: «Я ничего не понял». Но все его посмотрели, и то, чтобы все его посмотрели, и является главной задачей фильма. Не финансовой задачей. Не задачей подорвать чью-то веру, никакой веры в постмодерне ни у кого на самом деле нет. А если она есть, то люди просто «не проснулись». Факт демонстрации «Кода да Винчи» является самостоятельным, самозначимым актом. Это и есть классический образец гносеосимуляции. Фильм, который не повествовал ни о чем, который привлек внимание, который вызвал желание его интерпретировать, спорить, смотреть. Но он прошел. Новый сезон. Новый триллер, блокбастер заменил его, и от него не осталось ровным счетом ничего. Ни от Дэна Брауна, ни от людей, которые смотрели фильм, поставленный по его книге. Знаний ни положительных, ни отрицательных не прибавилось ни у одного из наблюдателей этого фильма, ни у создателей этого фильма. Прошел? — и хорошо.

Что это было? Это была гносеосимуляция. Было мнение, что это, мол, шаг по деконструкции христианского мифа. Но в наше время такая деконструкция -- через привлечение эбионитской модели минимальной антропологической христологии -- абсолютно неуместна. Только очень наивный человек может воспринять это как деконструкцию христианства. На самом деле, это ироничное издевательство над методом деконструкции, то есть над критическим приведением высказывания его контексту. Это подмигивание настоящих, фундаментальных постмодернистических нигилистов над самим процессом деконструкции. Это в каком-то смысле пост-постструктурализм.

В этом и состоит специфика реализации исчезновения гносеологического кода через смешение двух гносеологических парадигмальных кодов.

«Код да Винчи» интересен, потому, что это свидетельство раннего постмодерна. Здесь ещё ясно виден сбой. Видно, как устроена наползающая структура тотальной доминации отсутствующего кода в постмодерне. Нелепость и механицизм сюжетной линии, провальная игра актёров, нарочитый идиотизм сценария, гротескность и выпуклая прочерченность столкновения трёх концептуальных линий (ортодоксии, ереси и модерна) ещё несут в себе упрощённость и схематизм архитектурного плана. В более развитом постмодерне все эти огрехи, следы механических устройств, пот инженерной работы, неуклюжие диалоги будут тщательно заделаны, и догадаться о устройстве постмодернистского текста (кинофильма, игры, жизни) будет гораздо сложнее. Поэтому-то и стоит обратить на этот фильм внимание: именно потому, что он чрезвычайно плохой, он нам и интересен, он разоблачает основной ход постмодернистской игры, через напластование двух кодов, скрывающей (=вскрывающей) отсутствие собственного кода.

Переписать классику

Если мне скажут, что возможен постмодернистский текст, который не будет содержать отсыла ни к гносеологическому коду модерна, ни к гносеологическому коду Традиции, то я просто рассмеюсь, поскольку такое утверждение может быть построено исключительно на смутном и неточном понимании того, что такое гносеологический код Просвещения, что такое гносеологический код премодерна, Традиции. Иными словами, если этого смешения не будет, то любой текст поддается однозначной гносеологической интерпретации в рамках той или иной парадигмы. Значит, он не принадлежит постмодерну, а если он не принадлежит постмодерну, то мы его не рассматриваем, ибо он остался в (условном) прошлом. И в наше время его прочтение просто невозможно.

Таким образом, и возникает необходимость переделать и переосмыслить произведения и классического модерна, и премодерна, создать некий постмодернистский remake тех произведений, тех систем, тех структур, которые существовали в рамках гносеологических моделей премодерна или модерна.

Есть удачные примеры, например, песня музыканта Псоя Короленко о «Невском проспекте». В короткой, на постмодернистский манер, песне Псой ёмко и предельно точно пересказывает «Невский проспект» Гоголя. Это образец великолепного постмодерна. А есть и неудачные примеры постмодерна (их, намного больше). Например, фильм «Даун-хаус» — попытка гламурного актёра из золотой молодежи Фёдора Бондарчука и Ивана Охлобыстина, бывшего хулигана, ставшего позже попом (!), переложить на постмодернистический лад «Идиота» Достоевского. Хотя у создателей «Даун-хауса» совсем ничего не получилось, их попытка перепоставить классику похвальна. Кто-то сделает это лучше. Клипы по Достоевскому. «Преступление и наказание» в комиксах…

В целом же без переложения на стилистику постмодерна мы просто не способны дешифровать послания предшествующих парадигм. В постмодерне без этого мы вообще ничего (скоро будем) не способны воспринять.

В эпоху постмодерна всякое знание либо является гносеосимуляцией и интегрировано в этот процесс, либо его нет вообще – т.е.попадает в сферу строгого ничто, остается за скобками и абсолютно нигде не существует.

Короткое замыкание лингвистики (по Дж.Бейтсону)

В постмодерне единственным знанием является гносеосимуляция или симулякр знания, поскольку в процессе смешения двух кодов как раз и происходит смешение между субъектом и объектом, их взаимное исчезновение через короткое замыкание.

Есть такой интересный психолог и лингвист Джордж Бейтсон, один из основателей современной психолингвистики, чьи ушлые последователи с коммерческой жилкой изобрели  НЛП... Но Бейтсон здесь не при чем, он был настоящим учёным и искренним человеком. Так вот, Бейтсон писал о том, что одним из распространённых инструментов формирования психических расстройств в раннем детстве является косноязычие родителей. Не способные совладать со своей речью родители иногда говорят своему ребенку: «подойди ко мне подальше» или: «ну это, сделай это, ну, это самое…» или дают другие крайне приблизительные или противоречивые установки. Так постепенно формируется разлад психики ребёнка, включая ряд характерных биологических дисфункций.

Точно так же постоянное смешение двух гносеологических кодов в классическом дискурсе постмодерна создает из нас, зрителей и участников этого гносесимуляционного процесса (так как все мы здесь сидящие и несидящие являемся, безусловно, частями этого процесса симулякра знаний), сумасшедших с расстроенными психо-физиологическими функциями. У косноязычных умственно отсталых или просто слишком спешащих, усталых и измотанных родителей формирование из ребёнка шизофреника происходит случайно. А в постмодерне смешение парадигм является программным. Это осознанный метод, направленный на стирание субъекта, через его смешение с объектом, через его катастрофу и падение в экран.

Экстатический топос

Таким образом, в симулякре знаний происходит некое жонглирование постгносеологическими квантами, которые можно назвать экстатическим топосом постгносеологии.

Например, нам что-то показывают или рассказывают, мы оживляемся, нам  весело, идут некие токи, растёт напряжение... Нам показывают другое, мы следим за этим, нам становится скучно, мы засыпаем... Потом опять что-то мелькнуло интересное…

Весь процесс знаний в постмодерне построен между этими экстатическими топосами, которые нас оживляют, — «не дай себе засохнуть» или «познай Вселенную за один миг» и «инопланетяне среди нас» — мы сразу включаемся, и потом остываем, когда нам по каналу «Спас» в программе «Философские чтения» рассказывают о Канте. Кого-то, может быть, Кант и  вдохновляет, но опять же: для того чтобы в постмодерне читать или преподавать Канта, это должно периодически сопровождаться определенными анекдотами и чем дальше, тем больше анекдотов, потому что внимание студентов становится всё более кратким. Отсюда нынешние «философские» издания: Хайдеггер в комиксах или голый Хайдеггер в книжке-раскраске, которому студентам самим цветными карандашами рекомендуется пририсовывать рожки... Вот это «экстатический топос» философии. В конечном итоге, забывается, кто такой Хайдеггер, и возникает некий гносеосимулякр Хайдеггера, о котором все знают, но никто не понимает, кто это. Он становится торговой маркой, его изображают в рекламных роликах, как Че Гевару, который рекламирует мобильный телефон. Че Гевара в постмодерне совершенно оторван от контекста, но Че Гевара — это начало постмодернистической стратегии, дальше руки дойдут до всего остального.

Элементы и фрагменты премодерна и модерна, лишенные своего гносеологического кода, радикально оторванные от своего гносеологического кода, помещаются принципиально в новую плоскость. Так возникает бесконечное, неопределенно большое количество пустых, экстатических топосов.

Например, берется любой элемент христианской догматики, берется элемент какой-нибудь рационалистической, атеистической модели, которая объясняет мир, они складываются вместе, безо всяких объяснений и говорится: вот это — теория христианской эволюции, вот это Тейяр де Шарден. Тейяр де Шарден, причем, это еще скромная прелюдия. Он рассказывает, что Бог создал амёбу, потом амёба развивалась, исполняясь божественного промысла, становилась рыбкой, потом рыбка обрастала жабрами, поднималась в воздух, и дальше стала Тейяром де Шарденом, иезуитом, жившим в Китае. В принципе, это персонаж для «Кода да Винчи-2», где он должен появиться со своими рыбками, эволюционной моделью и картинкой с питекантропами, как всегда крадущимися вслед за homo sapiens

А поскольку в каждом из этих гносеологических множеств модерна и премодерна бесконечное количество элементов — историй, нарративов, систем, догматов, то, собственно говоря, для развеселой симуляции знаний постмодерна поле неограничено. Можно писать абсолютно обо всём, можно делать фильмы на любые темы, серьезные, несерьезные, постмодернистски трактовать любое произведение, любое явление, заглядывая в те уголки, которые были обойдены вниманием в эпоху модерна, и это дурацкое занятие может быть бесконечным. Отсюда постмодерн и черпает свою уверенность – у него ещё много есть, что уничтожить своим ничто.

 

Incredibly strange music

Кстати,  об «уголках, обойденных вниманием модерна». Это тоже общий тренд: культура постмодерна — это собирание того, что не попало в модерн. Например, в Америке самым большим успехом пользуются записи Луи Армстронга, которые были отброшены музыкантами, когда они компоновались на пластинке. У кого-то палец соскользнул с нужной ноты, трубач из джаз-бенда приехал пьяный и вообще не мог играть то, что надо было, или произведение оказалось настолько вопиюще неудачным, что от него с отвращением отказались сами авторы-исполнители…

Неудачные или просто патологически нелепые произведения составляют целый раздел на музыкальных полках магазинов современной музыки. Это называется «incredibly strange music» («невероятно странная музыка»). Её очень любил Сергей Курёхин, которого я хорошо знал и с которым дружил.

Есть такая никому не известная группа «Sharks». Там три или четыре дочки американских фермеров, попросившие у папы деньги на электрогитару, взяли бидон под ударные и в хижине наиграли что-то удивительно идиотское… Фрэнк Заппа нашел эту группу, которая пыталась пролезть со своим ужасом на какой-то конкурс, и издал. В общем, это похлеще будет, чем Эд Вуд.

То, что не удалось в модерне, то, что забыли в эпоху модерна, сбилось с такта, провалилось, становится объектом пристального внимания постмодернистического дискурса.

Объем бессмысленного вещания

Процесс гносеосимуляции имеет свои ритмы и свои формы. До этого мы пытались просто описать его как явление, а теперь посмотрим, в каком направлении это явление развертывается.

Это направление состоит в постоянном наращивании «объема вещания» или максимализации информации. Это и называется информационным обществом. Потоки гносеосимуляции неуклонно ширятся. Количество информационных фактов растет в геометрической прогрессии, потому что каждый день происходит всё больше и больше бессмысленных вещей, всё больше и больше бессмысленных останков мы находим в прошлом, в археологии (знаний), всё меньше и меньше мы понимаем прошлое, настоящее и будущее, и, тем не менее, объем этого информационного процесса и разрешение на всё, отказ от секретности знаний как таковых пухнет как снежный ком.

Это называется явлением транспарентности, «прозрачности», и постепенно человеку становится открыта вся полнота знаний — и древних, и современных. Доводятся до конца исследования о белых пятнах истории традиционного общества через реконструкции. Выясняются, оттачиваются технологии познания, доделывается то, что не доделал высокий модерн.

Всё это выстраивается в серии ловких и убедительных моделей. Логика оттачивается всё больше и больше, методология познания и рефлексия относительно методов познания растут. И, тем не менее, расширение потока знаний происходит параллельно именно исчезновению познавательного кода.

Пока в постмодерне мы не можем говорить о полном отсутствии кода. Мы живем в начале этого процесса. Полное отсутствие кода — это в будущем. Мы говорим об исчезновении кода. Исчезновение кода — это процесс, как и процесс расширения объемов информации. Эти два процесса являются абсолютно взаимосвязанными. Чем шире поток информации, тем уже возможности ее понимания и ее интерпретации. И когда поток информации, то есть отсутствие закрытых информационных сегментов, станет абсолютным, именно в этот момент окончательно улетучится возможность понимать хоть что бы то ни было из того абсолютного объема недешифруемых знаний, который будет предъявлен человеческому обществу.

 Гносеосимуляция — это шифрограмма, которая не подлежит декодированию, поскольку она не несет никакого смысла. Если вспомнить снова «Макбета» Шекспира — это «сказка, рассказанная идиотом».

Фридрик Старр: последний из брахманов

Вот один небольшой пример из личной истории. Позапрошлой осенью я был в Вашингтоне, беседовал с профессором Фридриком Старром, одним из ведущих интеллектуалов Хопкинского университета. Он одновременно джазмен, шпион, специалист по курдской проблеме (был даже однажды похищен курдскими повстанцами, когда откапывал какие-то средневековые амфоры в местах расселения йезидов), активно занимался сепаратизмом Синдзяньско-Уйгурского автономного округа в Китае, интересуется гносеологией и русским народничеством – замечательный, одним словом, человек, классический современный интеллектуал в American style. Он мне рассказывал, что в России человек, который его больше всего поразил, это был Сергей Курёхин, и оказывается, он сам играл в его «Поп-механике». Представляете себе, один из теоретиков атлантизма уровня Бжезинского играл в «Поп-механике», поскольку он джазмен! И вот мы с ним, выходя из библиотеки Конгресса, говорили об одном интересном явлении. Он рассказывал, что один таджикский учёный родом из Горного Бадахшана проходил в университете Хопкинса практику и заметил в интернете карту Google, которая позволяет увидеть мельчайшую деталь земной поверхности. Тогда он навел её на свой Бодахшан, который долгое время был секретной зоной при Советском Союзе и чуть ли не обнаружил там свой дом, чему был несказанно поражён . (A propos, ясно, что может делать «бодахшанский интеллектуал» в Вашингтоне. Он, скорее всего, получал инструкцию по поддержке тайных исламистских радикальных организаций против пророссийского режима официального Душанбе.) Так вот, профессор Старр мне доброжелательно говорит: «Вы ничего не сможете против нас сделать, потому что знания будут абсолютно открыты, абсолютно всем доступны, и в такой ситуации существование закрытого общества типа вашей России, традиционной, национальной, с всевластием местной администрации долго не протянет; поскольку транспарентность — это не наша выдумка, это объективный ход развития исторических парадигм. Поэтому вы обречены. А мы, наоборот, сказали транспарентности «да», мы сами очищаемся от внутренних преград, и поэтому в потоке открытия всей возможной информации, победим». В ответ я ему также доброжелательно заметил, что это очень интересная идея, но, тем не менее, чем больше людей владеет информацией, и чем большей информацией они владеют, тем больше они глупеют. Даже ваши американские школьники, решая задачу — сколько будет пять плюс пять — лезут за калькулятором и, как Бивис и Батхед, начинают тыкать пальцем в кнопки. Тот факт, что большинство американцев вообще не представляет себе географии, общеизвестен. И им этого не надо. Они более продвинуты, чем мы и многие другие народы в процессе гносеосимуляции. Информация заменяет им интерпретацию, понимание. В принципе, они просто интегрируются в информационный процесс и больше ни о чем не заботятся. 

В продолжение темы я сказал Фридриху Старру, что по мере расширения объема знаний происходит всё большее сокрытие кода, который дешифрует эти знания. В ответ он включился, подпрыгнул и ответил: «А вот это правильно, потому что код остается в руках очень маленькой интеллектуальной элиты, к которой принадлежу я, вы, и еще очень немногие. А быдло вокруг, и ваше, и наше, оно никогда ничего не понимало, и сейчас не поймёт, что ему ни давай – хоть все знания мира».  «Мы же являемся необрахманами, — заключил Фридрих Стар, сторонник демократии и прав человека, — и мы храним тайну дешифровки в обществе дебильных толп, которые жрут информацию, не понимая, что жрут они совершенно не то. А код -- у нас».

И он был очень доволен, и после этого мы говорили с ним более открыто.

Конечно, Фридрих Старр не настоящий постмодернист. Он видит, как сегодня исчезает код, по крайней мере, из открытого доступа по мере расширения информационных потоков гносеосимуляции. Но он не знает того, чем известно более фундаментальным постмодернистам, что на самом деле этого кода в постмодерне нет. Принципиально нет. Его нет ни у меня, ни у Старра, ни у кого-то ещё. Его нет вообще. Этого мистер Старр еще не осознал. Это слишком страшное знание.

Информационное общество

Остановимся подробнее на понятиях «информация» и «информационное общество».

Информация предполагает прямое воздействие внешних данных на воспринимающего. Ин-формация форм-ирует того, кто её получает. Когда наличествует код, определяющий структуры субъекта и объекта, информация формирует не субъекта напрямую, но аффектирует его гносеологическую парадигму, сталкиваясь с кодом. Иными словами, информация проходит фильтр кода как первичной инстанции, с которой она сталкивается. Например, мы знаем, что сегодня в Москве май. Такая простая и само собой и разумеющаяся вещь как «сегодня» и «май», «в Москве» отсылают нас ко времени и к пространству, инерциально трактуемым в программе модерна, а при этом мы ещё и подразумеваем, что «мы» -- обобщенный субъект, также понятый в парадигме модерна -- находимся в Москве. И вот диктор по телевидению произносит фразу: «Завтра ожидается похолодание». Остального мы можем даже не слышать, если, например, переключили программу на что-то более интересное, отвернулись выключить чайник или за стеной заорал младенец…

«Завтра ожидается похолодание» -- информация, пришедшая к нам извне. Но в нас она проходит через фильтр гносеологического кода. Мы вставляем эту информацию в структуру времени («май», «сегодня», «завтра»), пространства («в Москве»), субъекта («мы»). И мы угадываем, что похолодание всё равно будет относительным (маловероятно, что температура спустится ниже нуля в мае), что речь идёт о Москве (а не о Северном полюсе), и что это касается нас (а не ягуаров из сельвы). Это и есть «код», который дешифрует информацию, достраивает её, исключает помехи, корректирует и в то же время защищает субъекта от прямоты внешнего потока. Как правило, для наших современников это гносеологический код модерна. Такая информация формирует наше познание и нас самих очень относительно, так нас гораздо в большей степени формирует код, который и есть подлинная и главная информация и одновременно дешифровальная решётка, позволяющая стремительно распределять по ячейкам то, что потоками льётся из внешнего мира, не нарушая цельности, связности  и логической непротиворечивости структуры. Код делает информацию знанием, и если он сталкивается с чем-то извне, что давит на него слишком сильно и угрожает ему, то код отбрасывает это, цензурирует, предохраняя субъекта познания от того, чтобы он формировался чем-то иным, кроме самого кода. В этом состоит параноидальный аспект кода. Разум сам информирует себя о себе самом и о мире, а всё остальное служит приложением к этой фундаментальной кодовой информации.

В постмодерне код вначале начинает расплываться, потом окончательно исчезает. Это и есть торжество информации в чистом виде, «информационное общество». Отсутствие кода позволяет информации влиять на субъекта непосредственно, минуя защитные механизмы, и человек начинает воспринимать высказывания под тонким углом. Лучи информации доходят прямо до его последней глубины, так как внешнее и внутреннее отныне лежит на одной плоскости, и сама глубина упраздняется, становится поверхностью.

«Завтра ожидается похолодание» в постмодерне не предполагает того, что «май», «в Москве» и «мы». Мы видели у Делёза, что хронос телесности пребывает в вечном настоящем, завтра для него нет. А структура «вчера-завтра» произвольно формируется эоном. В нашем случае «завтра» может означать именно то «завтра» (вместе с предполагаемым «вчера»), которое инсталлирует диктор как краткий погодный нарратив. Диктор через информацию о погоде творит «завтра» (и «вчера») сиюминутно. Об этом «завтра» самому экрану-зрителю известно только одно: оно никогда не наступит. А нарратив диктора воспринимается сам по себе как самодостаточное мифическое сказочное повествование о мире, в котором есть линейное время.

«В Москве» тоже пропадает, так как «Москва» -- это калька (свойство кода), на «открытой карте» Москва всякий раз находится на новом месте ризоматический клубень (аналог субъекта) никогда не находится точно в Москве (возможно он движется к Москве, он уже бесконечно близок к ней, но никогда не в ней самой, потому что такого фиксированного места нет). И самое главное, у чистой информации (информации без кода) нет получателя.

Смотрящий на диктора, объявляющего погоду на завтра, зритель постмодерна недуален по отношению к нему, он, как и диктор, есть экранная тень, пугливо и дерзко распластанная по поверхности. Он и есть диктор, и он сам себе объявляет погоду в Москве. В сети Интернет, это становится не шизофренической аберрацией, но привычной практикой – каждый сам себе объявляет погоду, «Москву» и «май». Каждый сам себе диктор.

Информация в чисто информационном обществе перестает быть знанием, и становится бытием, у неё нет ни субъекта, ни объекта, ни накопления; она пребывает сама по себе в самой себе, совпадая со случайными возмущениями ризомы. В каждый конкретный момент информация формирует сиюминутный виртуальный квант, полностью беззащитный, доверчивый и податливый к ней, не стоящий в отношении неё ни на какой дистанции, но только для того, чтобы  в следующий (или предыдущий – последовательность не важна, всё обратимо, так как бессодержательно) момент быть полностью замененным на следующий. Диктор гносеосимуляционного процесса всякий раз заново учреждает зрителя, и сам учреждается зрителем в плоском моменте открытой карте без длительности – в экстатическом и самодостаточном процессе трансляции. Приблизительно это самое имел в виду Маклюэн в своей знаменитой фразе «media is a message». Информация полностью тождественна с фактом её передачи. У неё нет ни «до», ни «после», ни отправителя, ни получателя. Её свободная циркуляция и есть её единственное содержание. Она передается – значит… Это ничего не значит, но это и есть бытие в постмодерне.

Код исчезает, вместе с ним исчезает знание. Остаётся чистая  ткань информации.

Часть 2. Метапарадигматическое знание, Сверхчеловек, недочеловек и нихило-человек

Причина разделения гносеологической темы на две части

Почему я разбил гносеологическую тематику на две части и поставил одну лекцию о гносеологии в начале курса, а вторую в конце -- сразу после лекции о сверхчеловеке и Радикальном Субъекте?

Если говорить глубоко и фундаментально о структуре знания в эпоху постмодерна, и о тех метаморфозах, которые происходят с этой сферой, необходимо было предварительно рассказать о парадоксальной мета-метафизической фигуре сверхчеловека и принципе Радикального Субъекта.

В чем заключается сущность Радикального Субъекта? Радикальный субъект — это инстанция, которая присутствует во всех трёх парадигмах, не изменяя своего качества. Это уникальное явление, которое указывает на то, что эта фигура имеет транс-парадигмальный, мета-парадигматический характер. Это инстанция, которая не инсталлируется парадигмами; она реагирует на инсталлируемые парадигмы, но не зависит от того, как распределяются в них роли субъекта и объекта и другие основополагающие параметры – онтологические, антропологические, гендерные и т.д.

Стоянки Радикального Субъекта

Напомню стоянки миграции Радикального Субъекта, изменение его статуса и его ситуации в трех парадигмах.

В  премодерне Радикальный Субъект совпадает с субъектом как таковым, с духовным человеком или богочеловечеством премодерна. И поэтому Радикальный Субъект, его антролопология, гносеология, онтология в рамках парадигмы премодерна ничем не отличается от субъекта этой парадигмы, точно с ним совпадает. Отсюда феномен традиционализма без традиции, мы об этом говорили, упоминая Юлиуса Эволу.

Но его обнаружение как Радикального Субъекта -- а не субъекта парадигмы премодерна! -- начинается в эпоху модерна, когда он оказывается на периферии человеческой культуры и человеческой истории, но не отказывается от своей собственной структуры. Этим, кстати, он и отличается от субъекта Традиции. Субъект Традиции либо исчезает тогда, когда меняется парадигма, либо переходит в новое качество – в субъекта модерна. А Радикальный Субъект остаётся точно таким же. И это отличие, проявляющееся только на шве парадигм премодерна и модерна, видимо, имеет и более далёкую историю. Полностью совпадая с субъектом Традиции в парадигме премодерна, он всё же в чём-то от него отличался и тогда, раз в критической ситуации судьбы этих субъектов разделились: один исчез (или изменился), а другой остался, как был.

В модерне Радикальный Субъект пребывает на периферии. Его практически не видно и не слышно. Он сидит тихо, а вокруг гремят картезианцы, кантианцы, Карл Поппер, Фридрих фон Хайек. Он пребывает в тени, хотя и не прячется, давая периодически о себе знать актами радикального террора, экстремального дэндизма, революций и авангардного искусства. Во всяком случае, он всё больше и больше расходится с судьбой человечества, становится «uomo differenziato» (в терминологии Юлиуса Эволы), «обособленной личностью», которая вопреки всему утверждает свою парадигму, в текущую парадигму никак не вписывающуюся.

Неглупость обособленной личности

В парадигме модерна есть множество явлений, проистекающих из «континента метафизической глупости», поскольку парадигма меняется, а люди не успевают за этим изменением. И они пытаются рассказать о своем, о хорошем, о всеединстве, о холизме, о целостности мира, о субъекте, об объекте. Они пытаются рассказать уже на принципиально ином языке -- через сны, через неврозы, психозы... Современный человек в значительной степени есть всё тот же древний человек, человек традиционный, но, с интеллектуальной точки зрения, с точки зрения фундаментальных конвенций сознания, он уже не является этим древним человеком, и если он этого еще не понял, то он просто дурак. Отсюда тема «stultitia laudi», «похвалы глупости» у Эразма.

Итак, явление пассивного, инерциального традиционализма как (благой) глупости  — это одно, а Радикальный Субъект как активный традиционалист, как традиционалист без традиции  — это совершенно другое. Он не глуп вообще. Он стоит на стороне Традиции не по инерции, не потому, что он воспитывался в католической, православной, буддийской, христианской, индуистской семье, не потому, что он принадлежит совершенно особому древнему роду, где передавались те или иные традиции. Нет, он ходил в свою обычную советскую, светскую, французскую, итальянскую школу, читал обычных авторов, у него были обычные родители, и вдруг он сознает, что всё, что его окружает — фундаментально не то. И он встаёт на сложный и страшный путь утверждения того (что надо), без всякой опоры в культуре, памяти, религиозном институте и т.д.

В случае премодерна, Радикальный Субъект не мог отличить себя от этой парадигмы, потому что его в ней всё устраивало. В модерне его не устраивает ничего, и он находится на периферии, вместе с революционерами, антиэлитой (в смысле В.Паретто), с убийцами, ворами -- с кем угодно, только не в пространстве человеческого круга.

Радикальный Субъект вне человеческого круга

В эпоху постмодерна происходит самая важная трансформация Радикального Субъекта. Здесь Радикальный Субъект вообще отделяется от человеческого состояния, перестает хоть как-то соотноситься с антропологической парадигмой. Но что происходит? Ведь и человек --  автономный, суверенный человек модерна -- переходя к постмодерну, сам теряет контакты с человеческим архетипом, сам открывается подтелесной, инфернальной реальности, Яйцу Мира, открытому снизу, и  расчеловечивается, превращаясь в разумного ризоматического зверя: в кошку, свинью или  элемент бесовской текстуры. Так что это разделение двоякое.

Сверхчеловеку в эпоху модерна было невозможно до конца отделиться от человека, поскольку какую-то связь он с ним чувствовал. Он был, как Ницше или Эвола, лишь маргиналом.

В постмодерне он перестает быть маргиналом, потому что здесь нет центральной точки; сама система, которая претендовала ранее на центральность, открыта снизу, и в ней происходит свободная циркуляция демонических/нигилистских энергий. Это структура постчеловечества -- то, что, по Ницше, можно назвать «недочеловеками». Здесь как раз и происходит разделение.

Сам Ницше писал, сверхчеловек в эпоху модерна ещё не был по-настоящему сверхчеловеком, он был «высшим человеком». Когда Заратустра собирал высших людей в своей пещере, он говорил: «да, конечно, эти высшие люди действительно настоящие, только от них что-то слишком сильно воняет». В модерне полноценный сверхчеловек, освобожденный от последних следов человека, даже высшего человека, был невозможен. Сверхчеловек приходит в эпоху постмодерна; приходит тогда, когда человеческое достоинство, человеческий архетип рушится, открывается снизу, низвергается в ризоматический хронос Делёза, где мерцают лишь всполохи случайного эонического времени и ползут слепые, открытые во все стороны, экранные карты.

Итак, в постмодерне Радикальный Субъект впервые обнаруживается как самостоятельная инстанция – оказавшаяся вне антропологического круга. Радикальный Субъект имеет дело с парадигмами, реагируя на их смену и точно выбирая себе места в каждой из них. Он проделывает путь от центра к периферии и за неё. Но выходит за окружность как раз в тот момент, когда сама эта окружность размыкается и её содержимое низвергается вниз – в бездну подчеловеческой ризомы.

Неслучаен же тезис постмодернистов о «бесовской текстуре». Вспомним роман Достоевского «Бесы».  На французский язык он переводится не как «Les demons» («бесы», «демоны»), а как «Les possedes», буквально, «одержимые». Это очень важно:  для того, чтобы передать, что имел в виду Достоевский, вводится понятие «Les possedes» — «одержимые». Речь идет об инфернальной одержимости инфракорпоральными сущностями (по Генону), которые заменяют, подменяют собой человеческое существо. Сверхчеловек появляется тогда, когда кончается человек. Он выстраивает свою оппозицию в третьей парадигме не по отношению к человеку, для которого он был периферией -- пусть даже «дендистской», революционной или консервативно революционной. По-настоящему он становится сверхчеловеком, Радикальным Субъектом, обнажается как таковой, когда человек превращается в недочеловека и полностью утрачивает свое достоинство.

Свое традиционное достоинство он утрачивает при переходе от парадигмы премодерна к модерну, а затем утрачивает даже свое «модернистическое» достоинство (если это можно назвать «достоинством»). И здесь сверхчеловек, Радикальный Субъект проявляет свое метапарадигмальное качество.

Это чрезвычайно важно для того, чтобы понять судьбу знаний в эпоху постмодерна. Наличие инстанции сверхчеловека в системе постмодерна — и только в системе постмодерна — абсолютно фундаментально аффектирует не только саму эту парадигму, но также и наше знание и представление о других парадигмах, о парадигмах как таковых.

Часть 3 . Гносеологическая иерархия постмодерна

Теперь несколько слов о гносеологической иерархии постмодерна и постчеловечества. Эта иерархия представляет собой совершенно новое явление, поскольку по окончании эпохи модерна карты сдаются заново, по-новому распределяются позиции, имена, связи и пропорции. Так как неравенство есть синоним порядка и структурированной системы, то во всех парадигмах и во всех типах обществ есть свои модели построения иерархических структур. Есть такие структуры и в постмодерне, хотя они парадоксальны и необычны. Самым тонким уровнем иерархизации парадигмы постмодерна является её гносеологическое измерение. Что представляет собой эта иерархия? В ней накладываются друг на друга три гносеологические реальности.

Шизоидные телемассы

Начнем с середины. Здесь находятся дисперсное ядро постмодерна, обычные «недолюди» («непосвященные демоны»), шизомассы, без остатка интегрированные в гносеосимуляционный процесс. Это подавляющее большинство «унтерменшей» постмодерна, которые воспринимают гносеосимуляционный процесс (с отсутствующим кодом) как данность, как естественную среду, послушно интегрируются в нее и становятся фракталом мирового экрана. Они общаются между собой, сидят в Интернете, слушают музыку, пьют кофе, что-то рассказывают, смотрят телевизор, читают, путешествуют, учатся, слушают лекции. Но, постепенно ассимилируя алгоритмы культуры постмодерна, они – так же постепенно -- прощаются с собственной субъектностью. К этому их и призывает экран, система постмодернистических симулякров знаний, и в ответ они становятся глобальным телевизионным компотом и от экрана больше не отличаются. И чем больше они сливаются с экраном, тем больший шанс у них попасть на этот экран. Это в эпоху тоталитарного телевидения была диктатура дикторов, которые диктуют, а все остальные, как дураки, слушают и повирнуются. В эпоху постмодерна каждый становится диктором. Сейчас широко распространены системы Videoсhat, в которых маленькая дешевая камера-«глазик» смотрит на тебя, а ты в нее несешь свою ахинею и появляешься на экране. Пока это условный экран, где только горстка посетителей тебя смотрят и слушают, но скоро этот частный экран сольётся с экраном «Первого канала» и ты попадешь на экран вместе с Ариной Шараповой, которая несёт также что-то невразумительное, и от тебя не сильно отличающееся. И постепенно, по мере расширения знаний и возможностей коммуникаций и при всё более полном удалении кода, эти дискурсы – никому не известного студента и раскрученной звезды утренних новостей -- уравниваются. Практически каждый может случайно оказаться в этом экране.

На ТВ несколько лет назад была программа, когда приезжие и местные жители Москвы заходили в будочку и что-то орали в камеру: «Приветик, Люся! Это я, Ваня из Тушино!». Мне один из телевизионных боссов говорил, что сейчас есть идея сделать целые каналы, где любой желающий может в любой момент нести свою ахинею, но коротко. Это очень правильный шаг в сторону тотальной гносеосимуляции. Ведь у этого канала найдутся и зрители, и участники, и зрители перемешаются с участниками, и возникнет процесс фундаментального обмена знаниями с нулевым эвристическим потенциалом.

Все те, кто довольны структурой современного познания,  кто просто не задумываются над этим, либо задумываются (немного и недолго), но следуют путём поиска экстатических топосов, постгносеологических квантов, перебегая от одного ощущения к другому (почитал Ницше, пошел пивка выпил, в глаз кому-то дал, с кем-то поцеловался)  -- другими словами, кто довольствуется всем этим, те войдут во всемирный, бесконечный круг шизоидных телемасс, который состоит из дивидуальных, разделенных фрагментов, довольно свободно перемещающихся в свободно прокладываемом бытии с совершенно бессмысленным маршрутом. Причем каждый маршрут, в конечном итоге, будет не торной дорогой, которой шли другие, а собственной тропинкой, не ведущей никуда, поскольку дорога от бездорожья отличается тем, что она куда-то ведет, а в другом случае ее просто нет. А вот создание глобальной дороги свободных множеств, которая так же, как бездорожье, никуда никого не ведет — это задача гносеологического, гносеосимуляционного процесса, в который с удивлением и  интересом всё больше и больше погружаются наши современники.

Нихило-гуманизм

Вторая шкала гносеологической иерархии -- это «нихило-гуманисты» или «революционеры эпохи постмодерна». Гносеология для современного революционного течения или современного гиперкритицизма неслучайно является главной сферой приложения всех усилий.

К этой категории принадлежат люди, ясно осознающие, как устроен постмодерн, к чему он направлен, что он отрицает, откуда он взялся, какое у него будущее, каковы его онтологические и метафизические предпосылки. Я имеют в виду постсруктуралистов – таких, как Делёз, Гваттари, Лиотар, Барт, Фуко, Кристева и всех активных оптимистичных постмодернистов.

Нихило-гуманисты, вслед за Ги Дебором и Жоржем Батаем утверждают, что существует «общество спектакля», вскрывают подмены гносеосимуляционного процесса, обнаруживают их; с помощью достаточно убедительных и внушительных гносеологических и философских технологий показывают, что речь идет о симулякре знаний и «конце науки», и в отличие от обывателей догадываются об отсутствии кода. Но они принимают и позитивно оценивают это отсутствие, которое является для них лишь логическим завершением гносеосимуляционного процесса (который, по их мнению, появился не сейчас, а был всегда, так как всякая гносеология всегда была симулякром, только ранее завуалированным, а сегодня -- разоблаченным и очевидным).

При этом «конец кода» они рассматривают как наступившую «здесь и сейчас» реальность. В свое время коммунисты, наследниками которых считают себя большинство постмодернистов, говорили: нам не надо ждать долгого развития капитализма, мы должны перейти к следующей социальной стадии здесь и сейчас. Точно так же постмодернисты (нихило-гуманисты) говорят: зачем мы будем ждать, пока эта долгая история с исчезновением кода по мере расширения информационного общества завершится. Давайте здесь и сейчас утвердим отсутствие этого кода.

И тогда они устами Делёза бросают очень серьезный вызов: раньше у вас была ничтожная воля, коллеги, а теперь у нас должна быть воля к ничто. Эта воля к ничто и есть некий фундаментальный тезис нихило-гуманистов.

Они говорят: Бог умер, человек умер, умер автор, а вслед за ними и субъект как таковой. На их месте осталась экстатическая каша. Осталось чистое и прозрачное ничто… К этой категории относятся «пророки ризомы», певцы «бесовской текстуры», веселящиеся академики бесо-свино-вселения…

К этой гносеологической категории нихило-гуманистов относится очень узкая прослойка людей постмодерна, которые несколько забегают вперед его мерного наступления и смотрят несколько глубже и яснее, чем позволяют правила постмодерна. Так, впрочем, часто бывает на швах парадигм: там возникают явления, которые устоявшиеся парадигмы позднее постараются завуалировать (как мистицизм творцов Ренессанса или поддельные опыты Галилея).

Эти авторы болезненно воспринимаются шизоидными телемассами, поскольку показывают им, что некритическое участие в гносеосимуляционном процессе является пассивным согласием с новой разновидностью эксплуатации. Телемассам неприятно, когда их отвлекают от сериала или шоппинга…

В гносеологической иерархии нихило-гуманисты стоят выше телемасс, но в чём-то – по шкале антропологии—спускаются ниже их, предвосхищая  в себе уже следующие аккорды ризоматического вторжения (которые не за горами).

Семиургия

 

Нихило-гуманисты, развивая тезисы Маркса применительно к эпохе постмодерна, набросали в общих чертах новое издание теории социальной революции. Социальной революции в эпоху постмодерна. Эта теория может быть описана через гиперкритическую терминологию Жана Бодрийяра, который говорил о «семиургии».

Семиургия — это производство знака. Если классический капитализм производит товары и оперирует с прибавочной стоимостью, изымая ее у рабочих, которые ее производят, то в эпоху посткапитализма или семиургии система производит знаки («semioz» - знак)— бренды, которые ничему не соответствуют. Эти «знаки» последние люди, гносеологические недолюди постмодерна и потребляют. Потребляют не вещи, но знаки. Живут ради знаков, во имя знаков. Эти знаки полностью утрачивают какую-либо связь с денотатом. Но они постепенно перестают быть даже коннотатами, так как коннотация всё же даёт знаку место в системе языковых смыслов. А настоящий знак постмодерна вызывающе и бесстыдно бессмысленен. Знак становится самодостаточным и абсолютно ничего не выражающим. Знак и есть симулякр, как его понимает Бодрийяр.

Далее, социальная система семиургии предполагает наличие двух основных групп. Первая группа это семиургигоспода знака или производители симулякров. Это эксплуататоры и экспроприаторы доверия и внимания шизомасс; циркуляторы знаков, которые заставляют знаки вращаться.

Семиурги -- это не какой-то отдельный антропологический субъект, это просто удачливая, ловкая и успешная часть последних людей, вожди «золотого миллиарда», которые банально наживаются на доверии большинства, которое с открытым ртом принимает гносеосимуляционный процесс за чистую монету. Это необрахманы, о которых говорил Фридрик Старр и которые выжимают из шизомасс пользу. Но они не лгут, они и есть ложь. ««Что есть истина?» — говорят последние люди и моргают». Бодрийяр всегда сомневался: кто кого обманывает: элиты (в частности, медийные) которые скармливают массам потоки бреда, либо массы, которые заставляют элиты массировать себе затылки…

Семиофаги

Семиурги не более свободны, чем те, кого я называю семиофагамипожирателями знаков. Это то, что Майкл Хардт и Тони Негри называют «сингулярным множеством». Это телемассы, те недолюди, которые представляют большинство постчеловечества постмодерна. Они пожирают знак, искренне полагая, что с этих телелучей, с экранной симуляции всё началось и всё ею закончилось.

Они — важнейшая часть процесса, и они в значительной степени заставляют семиургов удовлетворять их спрос, давая им возможность на этом нажиться. Отсутствием критического мышления массы постмодерна коррумпируют свои элиты, ведя их всё дальше и дальше в воронку нагнетающегося идиотизма бессмысленной циркуляции пустых посланий. Это и есть экономика посткапитализма.

Среди и семиургов и семиофагов (т.е. средней гносеологической прослойки общества постмодерна) можно выделить тех, кто не ведает о трагической подделке, лежащей в основе парадигмы постмодерна, и тех, кто ведают о ней, сохраняя определенную память/мысль об утрате кода. Обычные  семиурги  знают, что код сегодня в дефиците, т.е. это «редкость» (на него нет ни спроса, ни предложения), возможно, они догадываются, что код исчезает (как сокращаются запасы нефти), но при этом пытаются выстроить на этом свой конкретный гешефт, свою стратегию эксплуатации. Они участвуют в сужении доступа к коду. Но они не знают, что код есть ничто, что этого кода нет.

Среди семиургов есть разные люди — страшные и не очень страшные. Я думаю, что менее страшные, – такие, как Фридрих Старр, -- искренне полагают, что сужение кода есть плата за расширение знаний. Открытый и приветливый человек, он, тем не менее, часть этого семиургического заговора господ знака, которые участвуют в процессе сужения кода.

Революицонеры-меонтофаги

Третьей группой общества постмодерна, находящейся в оппозиции посткапиталистической системе (семиургии), являются «меонтофаги», «пожиратели ничто». Я мог бы сказать «уконтофаги», но это было бы слишком громоздко, с точки зрения греческого языка. О разнице между «meon» — «небытием» и «ouk on» — «ничто» мы говорили. Это разница была фундаментальна при формировании христианской доктрины. Под «меонтофагами» я понимаю тех, кто питаются именно ничто, а не небытием.

Меонтофаги предлагают вместо пожирания знаков (семиофагии) пожирать сразу субстанцию этих знаков, то есть неприготовленный, сырой знак. Они — этакие людоеды, каннибалы постмодерна. Если знак есть некое стыдливое сокрытие ничто, то они предлагают пожирать «чистое ничто» вместо того, чтобы пожирать знаки, и, соответственно, ведут борьбу с семиургами, которые преображают ничто в знак, скрывая через пролиферацию знаков отсутствие у этих знаков смысла.

Меонтофаги предлагают сразу потреблять отсутствие смысла и утверждают новую революционную тактику борьбы, рассказывая семиофагам, обычным людям, что всё уже давно кончилось, вместо того, чтобы держать их в иллюзии, будто еще нечто продолжается. В данном случает меонтофаги выступают палладинами Гогов и Магогов, носители черной ночи, пророками абсолютного ничто, взятого как наиболее существенная революционная категория.

Как утверждают Тони Негри, Делёз и другие представители меонтофагии, между новыми революционерами, постмарксистами (меонтофагами)  и посткапиталистами (семиургами) идет война. Война за доверие и внимание семиофагов.

И как в истории с капитализмом и марксизмом капиталисты с огромным интересом читали Маркса, внимательно его исследовали и прислушивались к нему, хотя его и не принимали, так и семиурги, по крайней мере, их элита, внимательно прислушиваются к меонтофагам и уделяют им определенное внимание, поскольку именно они вскрывают сущность того, что делают первые.

Революционеры вскрывают сущность того, что делают эксплуататоры гораздо лучше самих эксплуататоров, и это отличает их от обычных семиофагов, которые покорно доверяют тому, что видят и ничего не понимают. Так, меонтофаги гораздо более ясно определяют для семиургов смысл их собственной деятельности, точно так же, как на предыдущем этапе, в эпоху модерна, ни один автор, принадлежащий к «буржуазно-капиталистическому лагерю», так много, правильно и глубоко не сказал о сущности капитализма, как его радикальные противники — марксисты. Именно поэтому меонтофаги в эпоху постмодерна всё больше начинают быть в чести.

Кто-то удивлялся, почему была такая яркая презентация «антикапиталистической» книги Тони Негри «Империя». Именно потому, что семиургам или господам современного мира очень интересны революционеры. Они им интереснее, чем послушные рабы. Рабы скучны, они просто смотрят сериалы, а меонтофаги ещё что-то пытаются сказать.

«Нирвана»

Что разоблачают меонтофаги? Они наглядно демонстрируют всем: то, что мы видим, то, что является информационным потоком, в наше время вообще ни с чем не соотносится. Даже с тем, что идёт по другим программам! Это настоящий конец и дентотата и коннотата.  Соответственно, меонтофаги-революционеры бросают вызов всей системе постмодерна. 

Многие культовые фильмы сняты меонтофагами: «Экзистенция», «Нирвана», «Матрица», «Скала», «13-ый этаж», «Шоу Трумэна» и другие картины, где показывается, что постепенно разница между виртуальным и реальным мирами стирается, а участие в виртуальных играх приобретает всё более и более реальный характер. На горизонте же геймер и персонаж компьютерной игры просто сливаются, и разделение между ними невозможно, поскольку остается только сама стихия ризоматической игры и, соответственно, кто в кого играет — уже не так принципиально. Система игры, система матрицы поглощает всё.

Фильм «Нирвана» Габриэля Сальватореса кончается программным дискурсом об игре, участник которой в результате сбоя «понял», что он всего лишь компьютерный персонаж. Он входит в коммуникацию с создателем игры и  начинается борьба создателя игры и её персонажа против корпорации семиургов, которые наживаются на этих играх. Из простого участника этого процесса автор игры превращается в сторонника меонтофагов-революционеров, борющихся против семиургов. А главный персонаж игры «Нирвана», распознавший, что он компьютерный фантом, призывает покончить с миром эксплуатации производителей виртуальной реальности.

Приведу последние слова из фильма «Нирвана»:

 

— Джимми?
— Да, я стёр Нирвану. Теперь можешь ни с кем не играть.
— А я уже засомневался в тебе.
— Я же обещал тебе.
— Постой… Когда ты удалишь меня, я превращусь… во что?
— В снежинку, кружащуюся за окном.
— Это не так плохо… Джимми, значит, мы победили?
— Мы победили.
— Стирай всё. Давай же…

 

Вот она, законченная и исчерпывающая программа Делёза- Негри, программа современного антиглобализма, прозрение в сущность «общества спектакля». «Стирай всё. Давай же …»  Это и есть максимальная программа революции в постмодерне: предложение просто удовлетвориться стиранием. Кого? Чего?  -- Всего. Это и есть «la volonte au neant», «воля к ничто» Жиля Делёза.

Меонтофаги против семиургов. Это главное социальное противоречие, которое сам постмодерн способен рефлексировать.

Часть 4. Радикальный Субъект и его мета-гносеология

Радикальный Субъект и его метапарадигмальность в постмодерне

Как к трём типам постчеловеческой социальности относится Радикальный Субъект?

Радикальный Субъект относится с неприязнью к тем, кто эксплуатирует симулякры знаний,  с жалостью, брезгливостью и презрением к недолюдям, которые находятся в центре этого процесса, и с определенным пониманием к меонтафагам.

Меня много раз спрашивали, откуда симпатия у традиционалистов к постмодернистам? Являясь палладинами абсолютного ничто, носителями ночи и сборищем коллективных бесов, эти коллеги более точно определяют сущность того, чем является парадигма постмодерна, чем те, кто пытается заделать или приукрасить разверзшуюся на наших глазах онтологическую или эсхатологическую брешь. Одним словом, будучи чудовищами, они ближе к истине.

Если вы помните геноновскую модель Космического Яйца, то речь там шла о том, что в конце космического цикла яйцо оказывается открытым снизу. И вот через это открытие Космического Яйца снизу, через подчеловеческую реализацию абсолютной ночи, представители меонтофагии, волонтеры ничто тоже чуть-чуть заглядывают за парадигму, причем даже не просто за её шов, связанный с парадигмой модерна, хотя и это верно, но и куда-то глубже, в обратную сторону парадигмы. Но там-то и пребывает Радикальный Субъект.

Как в феномене Консервативной Революции открывается  парадоксальная близость ультра-консерваторов и ультра-революционеров, точно так же в гносеологической проблематике постмодерна обнаруживается странное созвучие позиции Радикального Субъекта и меонтофагии.

Радикальный Субъект не имеет абсолютно никакого отношения к прямодушному делёзианскому прославлению ничто, к воле к ничто. Радикальный Субъект метапарадигмален. Он стоит по ту сторону парадигм. Но только сейчас, в эпоху постмодерна, через корректный анализ и аккуратный разбор гносеосимуляционного процесса как основного процесса парадигмы постмодерна, он способен наглядно проиллюстрировать и понятно обосновать свое отличие не только от парадигмы постмодерна, но и от парадигм вообще. Ведь логика пути Радикального Субъекта постепенно ведет к его обособлению, выделению и становлению самостоятельным, метапарадигмальным полюсом, сверхчеловеком, абсолютно новым персонажем абсолютно новой метапарадигмальной картины.

Именно в постмодерне он способен обнаружить себя как того, кто он есть, высказать и проявить свою собственную программу, чего он не мог сделать ни в парадигме премодерна, ни в парадигме модерна. Только сейчас, в парадигме постмодерна, Радикальный Субъект, сверхчеловек начинает выступать как самостоятельная метапарадигмальная инстанция. Он еще невидим, и язык его непонятен, поскольку он метапарадигмален, и то, что он говорит, тоже не может быть интерпретировано в рамках парадигм, в том числе и в парадигме постмодерна. Конечно, в постмодерне непонятен не только Радикальный Субъект; там не понятно вообще ничего, так как отсутствие гносеологического кода в постмодерне превращает постзнание, постгносеологию в чистый нигилизм. Но непонятность языка Радикального Субъекта проистекает совершенно из другой сферы. Он не подпарадигмален, он — надпарадигмален. Он метапарадигмален. И его язык является недешифруемым по совершенно иной причине, на совершенно ином метафизическом основании, чем классический постязык гносеосимуляционных процессов.

Транс-язык: чёрное более чёрное, чем само чёрное

Для того чтобы пояснить, о чем идет речь, можно сказать, что всё пространство постмодерна в его гносеологическом измерении — это пространство пост-языка. Почему это не язык классического времени? Потому что в нем отсутствует лексика, отсутствует морфология, правила, код его понимания. А вот то, чем является, на чем говорит, высказывается и то, с чьей позиции трактует основную проблематику Радикальный Субъект, можно назвать транс-языком. И то и другое недекодируемо. Но и то и другое возникает симультанно, то есть одновременно, поскольку ни транс-язык Радикального Субъекта, ни пост-язык общей массы постмодерна, недолюдей постмодернистической эпохи не могут оформиться в других парадигмах в чистом виде.

Поэтому появление Радикального Субъекта как самостоятельной инстанции — это важнейший метафизический и языковый феномен именно эпохи постмодерна. Вот почему Ницше помещал загадочную фигуру сверхчеловека не в прошлом, где, казалось бы, ему место, а в будущем, по отношению к Ницше. Абсолютно точно.

И здесь возникает совершенно новая реальность — реальность транс-языка, на котором говорить уже совсем трудно.

Могут спросить: а как отделить в такой ситуации транс-язык Радикального Субъекта от пост-языка в целом? Ведь и то и то на поверхности бессмысленно; и то и другое — из сферы молчания; и то и другое --недекодируемо, несхватываемо, не подлежит ни дешифровке, ни восприятию. Ответ такой: есть алхимическая формула — «черное, более черное, чем само черное».

Выявление отличия между Радикальным Субъектом и меонтофагической структурой — разоблачение нигилизма пост-языка как пустотности и бессодержательности знака постмодерна — возможно лишь при наложении друг на друга этих двух форм темноты. Есть тёмное (транс-язык), которое еще более темное, чем само темное, чем ничто меонтофагических революционных программ. И просвечивает это темное, более темное, чем само темное, дает о себе знать, становится иным, отличным, то есть создает новую возможность интерпретации только в том случае, когда мы выносим за скобки гносеологическую иллюзию — пристрастную со стороны семиургов или пассивную со стороны семиофагов — гносеосимуляционного процесса. Мы убираем это и беседуем только с теми коллегами, которые действительно описывают истинную картину постонтологии, постмодерна, которая мало-мальски соответствует метафизическим данным.

Отсюда эта тайная симпатия крайне правых к крайне левым, традиционалистов к революционерам на новом гносеологическом, историческом, онтологическом и парадигмальном витке. Иными словами, транс-язык не существует вне пост-языка. Сам по себе транс-язык мы не можем и никогда не смогли бы понять, но на фоне пост-языка он впервые становится артикулированным.

Весёленькая наука

И последнее. Возможна ли философия будущего? Что касается философии в классическом смысле, безусловно, в парадигме постмодерна философии нет, поскольку нет знания. Но для того, чтобы люди не слишком остро чувствовали ноющее отсутствие философии, для того, чтобы усложнить меонтофагам, то есть революционерам, их гносеологическую практику по разоблачению трюков семиургов, существуют симулякры философии.

Возьмем певца группы «Army of lovers». Это Александр Барт, крупнейший западный философ, автор книги «Нетократия», написанной им в соавторстве с Яном Сондерквистом. Вот только таким и может быть полноценный философ постмодерна: без штанов, в халате, с полуголыми бабами, перверт и постоянный посетитель наших экранов. Вот такую философию гносеосимуляционный процесс воспринимает. Он не может быть другим, потому что другие философы типа академика Лихачева в шапочке или Лосева — это философы модерна, они и остались там. Нельзя их перенести или восстановить. Они полностью там. А вот Александр Барт  — образцовый философ постмодерна. Он закрывает своими ухмылками, своими клипами факт отсутствия философии.

Ведь глядя на него, можно сказать — философия есть. На самом деле, это — классический ход семиургов, которые в ответ на то, что философия кончилась, говорят разоблачителям постмодерна: «Как кончилась, а это что?»

Я думаю, что можно не читать «Нетократию», потому что выразительнее, чем эта рожа, невозможно сказать о том, как ничто вскрывает себя. Это чисто экстатический топос, в прямом смысле слова. Каждый выбирает здесь для себя свой собственный формат, тип, и, по большому счету, можно было бы начать и закончить книгу иллюстрацией с изображением этой физиономии. Всё, что он сказал, гораздо более скучно, чем его клипы.

Ницше говорил о «веселой науке». И вот, мы видим, что философия становится всё более веселой, весёленькой наукой… По логике постмодерна, это такая философия, которая сливается с нефилософией до неузнаваемости.

Мы говорили выше: как сделать гетерогенный контекст абсолютным элементом неразрывной непрерывности (континуальности)?. Как могут находиться на одном и том же уровне столь разные явления, восприниматься на одном дыхании фрагменты таких разноплановых систем?

Классический ответ на вопрос относительно возможности философии в эпоху постмодерна не такой уж тривиальный.

Радикальные революционеры скажут: нет, философия в эпоху постмодерна невозможна, поскольку невозможно знание, невозможны субъекты. Верно. Это абсолютно правильный ответ. Но с точки зрения тех, кто является объектами суггестии гносеосимуляционного процесса, ответ неправильный. Правильный ответ — да, возможна, Александр Барт нормальный современный философ. И, соответствено, Бивис и Батхед — тоже два современных философа, и Борис Моисеев является современным религиозным проповедником. Для того чтобы продвигать логику постмодерна, мы должны обратить внимание на такое мое предвидение: я предполагаю, что через несколько лет, а может быть, гораздо быстрее, Борис Моисеев будет выступать совершенно в новой роли. Например, он примет какую-нибудь религию, экзотическую или более распространенную, и начнет выступать с  проповедью каких-нибудь моральных норм. Он скажет: я, наверное, не то пел, не так плясал, не так жил, но теперь я буду всё делать по-другому, и… он не уйдет с этого экрана. Уже старый, отпустив бороду, побрив голову, он будет вместе с Гейдаром Джемалем и  дьяконом Кураевым беседовать о сложных вопросах теологии. Ведь циничный тусовщик Иван Охлобыстин превратился в иерея с выразительным проблеском мрачной хитрецы в левом зрачке… И все это как-то приняли.

На наших глазах всё так и происходит. Когда у Моисеева выйдет время «Army of lovers», у него начнется время написания философских или, в согласии с нашим русским постмодерном, религиозных или теологических сочинений.

Еще раз задаю вопрос: с точки зрения постмодерна, возможна ли философия? Чем мы с вами занимались? Чем будем профессионально заниматься в дальнейшем?

С точки зрения правды меонтофагов (то есть, как оно обстоит на самом деле) философия невозможна, и единственной задачей философии будет примкнуть к революционным ячейкам, обнаружившим ничтожность гносеосимуляционного процесса. С точки же зрения мейнстрима, классического постмодернистического недочеловечества, можно спокойно заниматься тем же, чем занимались, ни на что не обращая внимания, всё в порядке.

Философия абсолютной ночи

Есть еще один, особый вопрос — это возможность философии как попытки вычленить транс-язык Радикального Субъекта. Вот эта задача никем не ставилась, она никем не может быть поставлена, она не может быть выполнена. Но мы знаем, как говорит французская поговорка, — то, что «невозможно», для человека только стимулирующий факт. Конечно, необходимы гносеология, философия, метафизика Радикального Субъекта, выстраивание совершенно нового ритма, новой версии метафизического отношения к парадигмам, необходимо преодоление парадигмы через Радикального Субъекта, осмысление некой иллюзорности, заложенной в парадигме как таковой, хотя она и первична и распределяет нормы, кто есть субъект и что есть объект.

А вот Радикальный Субъект в истории мира свидетельствует о том, что роли, — кто субъект, а кто объект, — будут распределять не те, кто их распределяют обычно. Радикальный Субъект утверждает:  те, кто выдает декреты относительно стадий космической среды, состояния парадигм и их смены, это -- инстанции, с которыми можно согласиться, но можно, при определенных обстоятельствах, и не согласиться. Значит, это не абсолютные инстанции, и значит, есть иные миры, пространства, времена, знания и языки, зоны бытия (постбытия, метабытия), которые только и достойны того, чтобы существовать, быть утвержденными и чтобы быть им верными. И эти зоны лежат по ту сторону всех парадигм.

Основой для философии Радикального Субъекта или для философии сверхчеловека является очень тонкая, но, тем не менее, пронзительная убежденность в том, что, в сущности, симуляцией является не только откровенная симуляция эпохи постмодерна, но, в конечном счете, ею являются все парадигмы без исключения. И если бы не было маленькой червоточины в самой первой парадигме (премодерна), никогда бы мир и человечество не пришли к нынешнему кошмару и никогда бы тех процессов, которые развертываются перед нами, просто не произошло бы.

То, что оказалось способным полностью быть поглощенным процессом смены парадигм, само по себе, изначально, даже в самые золотые эпохи, являлось не более, чем симуляцией.

Вот это фундаментальное знание Радикального Субъекта открывает новую страницу метафизической, вневременной постпарадигмальной постфилософии, и на место знака эта парадигма нового транс-языка ставит черную ночь.

Черную, более черную, чем само черное.

 
01.10.2012

Учение о «Радикальном Субъекте»

 

Часть 1. Метафизика сбоя

Философия открывает свой потенциал в периоды смены парадигм

Начнем с такого понятия, как метафизика сбоя. Мы размышляем над сменой парадигм в философии, находясь на фазовом переходе от парадигмы модерна к парадигме постмодерна. В фазовом переходе, когда новая парадигма еще не устоялась окончательно, а старая уже ослабила свою жесткую хватку, и происходят наиболее интересные явления. Именно здесь мы способны схватить те вещи, которые, когда парадигма устоится и распространит свою суггестивную энергетику на нас, мы не сможем поставить под вопрос и  спокойно осмыслить. Самое интересное в философии происходит при смене парадигм.

Поэтому нам интересна, например, эпоха Возрождения, когда ломалась парадигма традиционного европейского общества — креационистская парадигма, парадигма премодерна -- и осуществлялся переход к модерну. Это был всплеск уникальных, глубочайших интуиций, которые повлекли за собой вскрытие фундаментальной философской проблематики.

 

Исчезновение свидетелей

Подобное происходит и сегодня, с тем лишь исключением, что при переходе от парадигмы премодерна к парадигме модерна человечество вступало в свои права, и появлялись автономные люди, которых не было в парадигме премодерна, люди со своей проблематикой, смертностью, конечностью, со своей экзистенцией, со своим еще не растраченным творческим потенциалом. И было много тех, кому страстно хотелось думать, мыслить, осуществляя этот фундаментальный -- хотя и очень трагический -- переход, заглядывать в будущее, верстать это будущею А вот наша эпоха отличается тем, что люди исчезли. Люди просто ушли, исчерпав свою собственную миссию в эпоху автономного гуманизма, которая началась во времена Просвещения и закончилась в конце прошлого века. И от человечества, от этих разнообразных, многомерных типов, которые думали, страдали, жили, умирали, любили, творили великие дела, осталась кучка дерьма в лице современного шоу-бизнеса, политтехнологов, телемасс -- тех жалких остатков, которые мы определяем как постчеловечество. То, что осталось от человечества, представляет собой не больше интереса, чем тараканы или черви для титанов Возрождения.

Аншлаг в пустом зале

Автономное человечество началось примерно в конце XV — начале XVI веков, а закончилось в конце ХХ века. Если смена парадигмы премодерна на модерн вызвала бурю интеллектуальных эмоций, творческих фантазий и творения великих мастеров, то переход от парадигмы модерна к парадигме постмодерна не вызвал ничего, кроме усталости, хихиканья и шипения, переходящего в щелканье неработающего телевизора, когда программа закончилась, а экран еще что-то показывает.

Ничего не осталось. Нет свидетелей, чтобы осознать то величественное, могущественное событие в интеллектуальной сфере, которое происходит на наших глазах. Человечество всё время ждало концерта, драмы. Но… оно не дождалось, оно умерло раньше от переедания во время антракта, и теперь  великолепная пьеса конца истории, пьеса выяснения того, кто же был прав, а кто виноват, пьеса с расстановкой всех точек над «i» глобального метафизического процесса человеческой и духовной истории, проходит при пустом зале. Это аншлаг в пустом зале. Пьеса великолепно поставлена, но зрителей нет; они  разошлись, не дождавшись развязки, последнего акта; они подумали, что спектакля не будет, а может, их отвлекли какие-то неотложные, но, как всегда, ничтожные дела. Но когда последний человек, хрипя, отплевываясь и зевая, покинул зал, спектакль начался.

Спектакль смены парадигм — это колоссальный метафизический сдвиг, который помогает нам осознать постфактум всю духовную историю земли, человеческого рода. Все маски сброшены, все вещи обнажены, но больше не осталось тех, для кого всё это показывать. Впрочем, можно сказать: раз мы есть, значит, хоть кому-то это интересно. Осталось только выяснить, кто такие эти «мы»? И мы ли это?

Заглянуть за край парадигм

В момент фазового перехода между парадигмами возникает уникальная возможность заглянуть за край этих парадигм. Дело в том, что когда парадигма устанавливается, она представляется тотальной, всеобъемлющей, бесконечной во всех направлениях, в том числе и во времени. Кажется, что она длится бесконечно долго по отношению к размерности познающего индивидуума, что она была всегда. Она плотным кольцом окружает человека, пропитывает собой всё вокруг него. Она не имеет географических и пространственных границ, поэтому она воспринимается как всеобщее, вечное и бесконечное. Когда люди живут внутри парадигмы, они думают, что она и есть всё, что так было всегда, и будет всегда и везде.

Только на этих удивительных границах слома  парадигм в моменты их сбоя, их смены и возникает возможность понять, что мы имеем дело не с само собой разумеющимся, не с «реальностью», не с «объективной истиной», не с бесконечно и вечно простирающимся перед нами интеллектуальным и физическим пейзажем, как с очевидной и не подлежащей сомнению данностью, но с искусственной конструкцией, собранной из определенных элементов по четкой инструкции и, при необходимости, подлежащей переделке, совершенствованию или замене на другую – более совершенную.

В такие периоды смены парадигм возникают произведения — или театральные произведения, как в эпоху Возрождения, — которые структурно напоминают фильм «Матрица». И в фильме «Матрица», и в других картинах, в которых речь идёт о виртуальной реальности и стирании грани между компьютерными играми и жизнью, мы часто сталкиваемся с сюжетом, где человек обнаруживает, что то, что он воспринимал, как реальность, оказывается  её имитацией, а мир, который ему казался «настоящим» -- грубая подделка или реалити-шоу. И тогда возникает возможность фундаментального опыта: человек оказывается в каком-то запретном шкафу и видит, что за кучей костюмов и белья находится не стена, но компьютерные платы, уходящие строгими рядами в бесконечность. Или вместо мира, который стоит перед глазами, он видит  электроды, подведенные к биосуществам, питающим своей энергией  гигантский компьютер. Это прямые иллюстрации того, что значит заглянуть за край парадигмы. Только в эпоху смещения парадигм мы можем осознать парадигму как парадигму. Но сама парадигма всячески противится этому, не дает схватить, осмыслить, увидеть себя именно как парадигму. В этом и состоит революционный потенциал метода парадигмального исследования. И он возможен только в фазовом переходе, когда «реальность сбоит» (по выражению американского постмодерниста Энтони Уилсона).

Когда вы сталкиваетесь с любым философским трудом, культурным произведением, политической реальностью, всё в этом произведении, художественном артефакте, политической системе принуждает вас принять гипноз, суггестию, излучающуюся из определенного центра, как непосредственные и прямые данные вашего объективного и подлинного опыта. Так парадигма скрывает себя. У человека в очень редких ситуациях — только, когда система дает сбой, компьютер начинает зависать — возникают экзистенциальные подозрения, что что-то здесь не так; что наше представление о себе, о мире, о мышлении основано на какой-то отчужденной схеме, на механической конструкции, которая внезапно обнажается через этот сбой. Например, эффект déjà vu – когда один и тот же человек повторяет свое действие, высказывание несколько раз подряд, механически… и тогда вы вдруг догадываетесь, что здесь что-то не так, вас посещает первое ощущение  подстроенности всего, того, что вы уже всё это где-то видели.

Когда мы говорим о парадигме, мы имеем в виду, что начинаем догадываться, что кто-то подстроил эту парадигму, кто-то ее настроил, запустил, отладил и навязал. В момент метафизического сбоя, когда парадигма рассасывается, а ее влияние падает, и наступает новая парадигма, открывается нечто, что находится еще глубже, чем парадигма как таковая – будь-то старая или новая.

По ту сторону парадигм

Парадигма предопределяет абсолютно всё. Мы специально остановились на том, что, в зависимости от той или иной парадигмы и их смен, происходит с представлением о реальности, о бытии, об эго — человеческом «я», о субъекте и объекте, что происходит с полом. И вы совершенно справедливо спросите меня: если вы, лектор, объяснили, что представление о реальности, о бытии, о субъекте и объекте, о гендерной проблематике, о гносеологии, о познании и истине и всех остальных первостепенных и второстепенных вещах всегда, во всех обстоятельствах, является продуктом парадигм, то что же может быть глубже, чем парадигма?

Вопрос этот очень уместен. Если внимательно следить за тем, что составляет сюжет всего курса постфилософии, окажется, что для инстанции, которая находилась бы глубже, чем парадигма, просто нет места -- ни в метафизике, ни в онтологии, ни в устройстве мира, ни в антропологии. Если мы возьмём, например, онтологические и метафизические структуры парадигмы премодерна, то увидим, что там абсолютно всё – Вселенная, бытие, небытие -- инкорпорировано в глобальную картину, за пределами которой просто ничего не может быть; потому что у сферы премодерна нет предела; она вечна и бесконечна, и никоим образом не допускает вне себя, вне своего парадигмального основания ничего. В принципе, и остальные парадигмы точно такие же: наступая, укореняясь, они упраздняют возможность альтернативы, возможность над-парадигмальной трансцендентности, так как сами формируют представления обо всём – включая трансцендентность и её структуры .

И всё же, мы говорим о такой парадоксальной вещи, как возможность зайти к парадигме с тыла, посмотреть на её изнанку, распознать, схватить или обнаружить нечто, что лежало бы по ту сторону от неё.  Хотя, произнося слово «нечто» в таком контексте, мы переходим в область несуществующего языка. «Нечто», о котором здесь идёт речь, не есть ни нечто, ни ничто. Вот такое оно, это «нечто».

Только в момент метафизики сбоя, когда одна парадигма меняется на другую, мы можем на мгновение взглянуть на то, что происходит по ту сторону и перед нами – возможно -- мелькнёт это «нечто» (а возможно, и не мелькнёт). Тут появляется шанс, в остальные же периоды даже минимального шанса нет, и то, что мы способны обнаружить при попытке распознать сущность парадигмы, есть лишь знание о том, что она не является единственной и наряду с ней могут существовать и существуют другие парадигмы.

Напомню, что, когда мы говорим о парадигмах, то имеем в виду нечто иное, нежели имел Томас Кун в его «Структуре научных революций». Мы имеем в виду гораздо более фундаментальные вещи, чем просто консенсус научного сообщества той или иной эпохи.

Давайте поразмышляем о том, что же находится по ту сторону парадигм. Какие метафизические фракталы, какие посторонние аттракторы несхватываемой мета-реальности, какие акторы-сверхсубъекты  действуют сквозь парадигмы, нанизывая их на неощутимые сверхпарадигмальные лучи?  Какова логика смены этих парадигм, к чему она ведет и в чем, в конечном счёте, состоит телеология процесса перехода от парадигмы премодерна к парадигме постмодерна? Иными словами, порассуждаем о смысле мировой истории, о предназначении человека, о судьбе бытия.

Часть 2. Традиционализм и его миссия

Традиционализм и Традиция суть разные вещи

Для начала обратим внимание на такую реальность, как традиционализм. Я не раз обращался к философии традиционализма, как к наиболее законченной и обобщенной модели описания парадигмы премодерна. Сейчас я бы  хотел обратить внимание на другую сторону этого явления. Философия традиционализма — это явление ,совершенно отличное от того, что можно назвать «традиционным обществом» и даже «традицией». Об этом различии писал и сам Рене Генон в книге «Царство количества и знаки времени». Но он обозначил, на мой взгляд, второстепенный аспект, отметив, что существование в мире Традиции гораздо важнее и глубже, чем оперирование с реконструкциями Традиции, созданными на основании отвлеченных интеллектуальных усилий. Сам Генон, будучи первым и наиболее совершенным из традиционалистов, полноценно реконструировавшим интеллектуальные представления о парадигме Традиции, ушел в Традицию с головой: принял ислам, переехал в Каир, поселился в традиционном обществе и попытался личной судьбой свести к минимуму,  к абсолютному «ничто» различия между традиционализмом как интеллектуальной реконструкцией парадигмы Традиции и конкретным пребыванием в среде актуальной и живой традиции.

Но при этом надо обратить внимание на то, что традиционализм в лице того же Генона возник не в традиционном обществе, а наоборот, в обществе разлагающегося модерна. В традиционном обществе его не просто не было, его не могло быть. Традиционализм — это явление, абсолютно отличное от того, что возможно в рамках парадигмы премодерна. Иными словами, традиционализм и традиционное общество — это вещи качественно, онтологически и гносеологически, различные. Между ними нельзя ставить знак равенства, несмотря на то, что Генон стремился свести к минимуму этот зазор собственной судьбой, как это прекрасно показывает Марк Сэджвик в своей книге «Против современного мира», где он дает блестящую, на мой взгляд, экспозицию судьбы традиционализма и традиционалистов в ХХ веке. Он показывает, что при всём желании, при всей искренней, тотальной решимости Генона инкорпорироваться в традиционный мир каирского ислама, он был и оставался в нем «белой вороной», не оказав на ислам ни малейшего влияния, оставшись на его обочине, на периферии, несмотря на грандиозный масштаб его личности, его трудов и его философии. И так оценивается сам  Генон, не говоря уже о некоторых менее ортодоксальных последователях традиционализма, типа Фритьофа Шуона, которые, начав с ислама, закончили второсортным синкретизмом и неоспиритуализмом в духе американских торговцев «новыми культами».

Не вдаваясь в детали, Сэджвик просто отметил этот факт, но в целом его констатация чрезвычайно важна. Два слова о Сэджвике. Он интересен и основателен еще и потому, что, будучи англичанином, преподавателем Каирского университета, он одновременно является и генонистом, вслед за Геноном вступившим в исламскую «тарику» и живущий полноценной жизнью суфия-европейца.  Сэджвик не стремился занизить влияние Генона. Это просто честное признание честного человека, который хочет называть вещи своими именами. Очень хороший исследователь, его книга переведена на русский язык и представляет собой лучшую компиляцию о судьбах и истории традиционализма в ХХ веке. Там дан адекватный анализ Генона, Эволы и  остальных замечательных личностей.  Есть даже главы о Евгении Головине, Гейдаре Джемале, вашем покорном слуге и «Новом Университете».

 В чем состоит наиболее интересный вывод из книги Марка Сэджвика? Попробуем присмотреться внимательней. Дело в том, что в премодерне нет и не может быть представления о том, что мы называем «парадигмой премодерна» . Премодерн есть, а вот представления о парадигме нет. Все кто находятся внутри Традиции, живут под суггестией, под внушением, под влиянием этой матрицы. Поэтому когда человека Традиции спрашивают: «кто Вы?», он абсолютно честно отвечает: «Я — мусульманин», «я — православный христианин», «я — иудей», «я — буддист» и т.д.. А когда ему говорят: «А кто, на ваш взгляд, вот этот представитель другой традиции, тоже полноценной, аутентичной?» Он отвечает автоматически: «Неверный», «еретик», «гой» --одним словом, «какая-то сволочь». Почему так происходит и почему отсутствует взаимопонимание между представителями одной и другой традиций? ( Не будем здесь рассматривать догматические противоречия, нас интересует, почему представитель традиционного общества не опознаёт в представителе  другого традиционного общества – представителя именно традиционного общества.) Потому, что человек традиционного общества не имеет ни малейшего представления о таком концепте, как «Традиция». Для него традиция – это его традиция. Но его традиция – это уже не традиция, и он её не опознает как нечто близкое, рассматривая ее в лучшем случае как «отклонение» или «ересь». И человек традиционного общества, по определению, не может быть иным, так как в противном случае он не будет человеком традиционного общества, т.е. не будет живым и полнокровным, органичным и естественным носителем парадигмы премодерна.

Но что говорит традиционалист? Он говорит, всплескивая руками: «Вот  это представитель иудейской традиции, это — исламской, а вот --  христианской, это — православной, а это – буддист!  Как замечательно!» Потому что традиционалист оперирует вначале с представлением о Традиции, с концептом Традиции, с Традицией как парадигмой, а затем только применяет (или не применяет) эту конструкцию к конкретной традиции. Даже уходя с головой в конкретную традицию, традиционалист остаётся носителем изначального знания о парадигме. Он не просто и не только несёт в себе парадигму премодерна (если несёт, как Генон), он приносит с собой и нечто иное – знание о парадигме, он несёт парадигмальность Традиции, он несёт в себе её концепт.

У людей традиционного общества традиция воспринимается как данность, которую они никогда не осмысливают как философскую парадигму, они просто утверждают, что нечто есть истинным и единственно верным образом. Традиционалисты, наоборот, видят не данность, но исключительную парадигму, причем реконструируемую в особых исторических условиях. 

Традиционалистская реконструкция Традиции — это не результат инерциальной защиты, например, христианами Вандеи своих традиционных ценностей перед наступлением Французской революции, это  — нечто совершенно другое. Вот к какому выводу подводит нас Сэджвик в своей книге,  хотя внятного объяснения не дает.  Попробуем сделать это мы.

Концепция «традиционного общества» появляется в эпоху модерна

Когда наступает эпоха модерна (нас здесь опять интересует фазовый сбой), представители модерна, архитекторы теории прогресса, парадигмы Просвещения вначале осознают себя носителями новой картины мира,  творцами новой программы. На первых порах у них есть ощущение, что речь идет о довольно искусственной инсталляции фундаментальных, концептуальных параметров знаний о бытии, мире  – с  заново выстроенной метафизикой, онтологией, гносеологией, представлением о субъекте. И у них есть представление о том, против чего они действуют. Именно здесь, на тонкой грани между парадигмой премодерна и парадигмой модерна, происходит формулирование концепции «традиционного общества». Кто ее формулирует?

Кто угодно, но только не представители традиционного общества, которые никогда и ни при каких обстоятельствах не способны осмыслить свой образ жизни, свою веру и свою цивилизацию как «традиционное общество». Они говорят: «это -- исламский мир, это -- моя деревня, это -- мой приход». О том, что всё это, начиная корейскими пожирателями ящериц, включая византийскую цивилизацию, католическую Европу, православную Церковь или исламскую умму, и заканчивая эскимосскими шаманами, называется «традиционным обществом», естественно, никто не думает. Концепция «традиционного общества» рождается в тот момент, когда Традиция,  традиционное общество заканчивается. И формулируют концепцию «традиционного общества», то есть осознают традиционное общество как реализацию ранее инсталлированной парадигмы ее противники — революционные представители эпохи Просвещения.

Премодерн начинает осознаваться как парадигма премодерна только на шве между Средневековьем и Новым временем. Именно здесь и возникает совершенно уникальное явление, которое можно назвать истоками традиционализма, потому что традиционализм впервые появляется тогда, когда Традиция заканчивается. Тогда парадигма Традиции исчерпывает себя, рассасывается, гаснет, становится недейственной, слабой, разбавленной так же, как сегодня исчерпывает себя парадигма модерна, которая больше никого не вдохновляет. Ведь только сейчас и можно (ещё/уже) говорить о модерне как о парадигме и о постмодерне как парадигме.

При первом фазовом переходе как раз в аналогичный чрезвычайно напряженный период, в пространстве шва между конкретным традиционным обществом, то есть средневековой Европой, и современной Европой Просвещения и формируется представление о традиционном обществе, которое было осознано нарождающимся модерном как противник, объект преодоления, как систематизация антитез новым нарождающимся философским, ценностным, культурным, идеологическим, социальным, гносеологическим формам. Это была система фундаментальных философских, гносеологических и онтологических предрассудков, с которыми надо было бороться. Враг модерна был описан. И врагом оказалось не просто христианское европейское Средневековье, врагом оказалось традиционное общество со всей совокупностью его установок.

Перенниализм традиционалистов

Марк Сэджвик описывает генеалогию традиционализма, проделав скрупулёзную работу относительно того, что можно и что нельзя считать традиционализмом в узком смысле слова. Исследуя труды Генона, Эволы и небольшого круга западноевропейских интеллектуалов, он выделяет в качестве основных черт их идеологии идеи

·              о Софии Переннис,

·              о Примордиальной Традиции,

·              об универсальном или трансцендентальном единстве традиций.

Для всех представителей школы традиционалистов была характерна убежденность в трансцедентальном единстве традиций, основанная на том, что существует София Переннис, единственная «вечная, нескончаемая мудрость» -- источник вдохновения различных традиций, каждая из которых является лишь аспектом этой мудрости. Традиционалисты, вслед за Геноном, убеждены, что все традиции сходятся в одной точке -- в Примордиальной (Изначальной) Традиции, наиболее полном, совершенном, абсолютном воплощении Софии Переннис.

Когда Марк Сэджвик начинает исследовать истоки перенниализма, он обнаруживает эти идеи в европейском масонстве, в оккультизме, в некоторых розенкрейцеровских организациях, но, углубляясь дальше в историю, он доходит до флорентийской академии, Марсилио Фичино и, соответственно, до  эпохи Возрождения. Получается, что главные темы геноновской философии оформляются в ядро будущей системы именно в эпоху Возрождения, в контексте специфического европейского платонического (манифестационистского) эзотеризма, который полнее и яснее всего представлен в школе Марсилио Фичино.

Почему для нас это так принципиально? Потому что именно в этот исторический период  Возрождения премодерн начинает осознаваться не просто как традиционная данность, а как обобщающая парадигма. Эзотеризм Фичино, перенниализм, учение о Софии Переннис, есть не что иное, как оперирование с парадигмой Традиции. Не с Традицией, а с парадигмой. И смысл оперирования с парадигмой заключается в том, что здесь речь не просто идёт о христианстве, исламе или иудаизме, но делается попытка вычленить общий знаменатель для самых различных типов традиционного общества.

Именно здесь, в момент Ренессанса,  когда парадигма Традиции «откатывает», когда начинается «отлив» реального присутствия Традиции, этот «отлив» впервые -- остро и полно, но по-разному -- осмысляется двумя направлениями. Одно направление — это сторонники модерна от Галилея до Декарта, Ньютона, Вольтера, Тюрго, Руссо, творцы научной картины мира. Они очень чутки именно к парадигме традиционного общества в целом, к тому, что делает его таким, какое оно есть. По сути дела, они тоже оперируют с парадигмой премодерна, но рассматривают ее как нечто, что следует уничтожить, раскритиковать, «вывести на чистую воду», разрушить. И здесь же – в этом же самом историческом периоде -- коренится завязь той линии, которая также начинает осознавать премодерн как парадигму, придавая этой парадигме положительный характер. Это и есть первые аккорды перенниализма, европейского традиционализма, получившего своё наиболее яркое и полное воплощение в трудах Рене Генона.

Традиционализм как явление модерна: традиционалист без традиции

Традиционализм невозможен вне парадигмы модерна. Более того, именно внутри парадигмы модерна вызревает традиционализм как некая специфическая форма работы с парадигмой премодерна. Само понятие «Традиция» с большой буквы, Традиция как нечто обобщающее, — это искусственный концептуальный конструкт. Традиция с большой буквы означает парадигму премодерна. Не премодерн, а его парадигму. И соответственно, именно творцы этого представления о Традиции с большой буквы, то есть Генон, Эвола и их последователи, с такой же ясностью описывают, излагают и анализируют и другую парадигму, именуемую ими «modern world», «modernity», «le monde moderne». В данном случае «le monde moderne» — «современность» — выступает у традиционалистов тоже как парадигма. Традиционалисты говорят о парадигме Традиции — именно о парадигме.

Чтобы проиллюстрировать то, о чем я говорю, возьмём такое явление,  как Юлиус Эвола. Он воплощает в себе образцового традиционалиста без традиции. Это один из крупнейших традиционалистов, второй после Генона, автор лучших традиционалистских произведений о буддизме, герметизме, алхимии, йоге, тантризме, магии, средневековой традиции, европейском эзотеризме. И вот этот выдающийся традиционалист, последовательный теоретик и практик традиционализма, оказывается, вообще ни к какой конкретной традиции не принадлежал. Когда его спрашивали: «Уважаемый барон Эвола! Вы — известный политический деятель, властитель дум молодежи, вы постоянно, на каждой странице по сто пятьдесят раз упоминаете необходимость принадлежности к Традиции. А сами-то Вы к какой-то традиции принадлежите?», Эвола отвечал в духе Степана Трофимыча Верховенского из «Бесов» Достоевского. Того однажды спросили: «Скажите, а вот Вы в каком-нибудь тайном обществе состоите?», на что Степан Трофимович задумался и ответил: «А черт его знает, может и состою». Так и Юлиус Эвола, когда  поклонники или интервьюеры интересовались: «А вы-то сами, барон, к чему-то принадлежите?», видимо,  отвечал: «А черт его знает, может, и принадлежу».

В фигуре Юлиуса Эволы, традиционалиста без традиции, открывается сущность традиционализма как подхода. Из этого можно сделать упрощенный  вывод -- мол, «они старались, но не смогли». Обычно его и делают. Банальное мышление подсказывает нам, — да, они хотели вернуться к традиции, они чувствовали, что им чего-то не хватает, но их туда не взяли, и они прозябали где-то на периферии, так и не найдя выхода в традицию. Совершенно неправильно. Вообще всё банальное неправильно. Как говорит учебник по техническому анализу рынков: «Большинство всегда неправо» («Majority is always wrong»).

 На самом деле, тот факт, что традиционализм может быть без традиции, никоим образом не доказывает, что традиционализм — нечто ущербное. Наоборот, традиционализм и есть то наиболее интересное, что может возникнуть во время фазового перехода. Именно благодаря традиционализму мы можем ясно и отчетливо понять, где заканчивается одна парадигма и где начинается другая. И в конечном итоге, то, что традиционалисты говорят парадигме современного мира «пошла вон!», звучит ещё более грозно, нежели  дерзкие выпады «Аль-Каеды».

Рост значения традиционализма в наше время

Когда вокруг бушевали споры о квантовой механике, Ж-П. Сартр публиковал свои экзистенциалистские книги, когда модерн процветал и был в самом соку, Рене Генон нашёл мужество и точку опоры, чтобы на европейском языке ясными и понятными словами заявить: «Всё это, ребята, полнейшая чушь, не стоящая выеденного яйца» (К яйцу – выеденному и не выеденному -- мы скоро вернемся). Эвола придал этому «посылу» героический пафос, превратил это «вон!», брошенное в адрес современного мира, в нечто агрессивное, фундаментальное; он участвовал в политических движениях, придавая традиционализму привлекательный, эстетический, культурный, политический, философский, экзистенциальный характер. Генон же просто сказал: «Знать вас не знаю, ваша парадигма модерна — дерьмо, а наша парадигма Традиции — золото; кто не согласен, кладите мои книги на место, и смело шагайте в бездну, вас ничто не спасёт.»

Показательно, что мэйнстрим культуры ХХ века сегодня в Европе забыт. И весь тот философский мусор, с которым носилось человечество совсем недавно, выброшен на помойку, как горы учебников по научному коммунизму.  Спроси сегодня во Франции любого студента философского факультета, кто такой Сартр, он ответит: «Точно не помню, дед какой-то, кажется, он повлиял  на Делёза, а впрочем, точно не скажу… не слышал ничего...» А книги Генона открывают всё больше и больше. Генон входит в свой зенит. О нём делают обстоятельные и развернутые программы по центральным французским телеканалам. Представить себе, что этого ультрамаргинала французской культуры, никому не известного, вообще ни с кем не считавшегося, утверждавшего то, что, по меркам парадигмы модерна, было какой-то зверской ахинеей,  причем ещё и скучно изложенной, могут показывать по центральным каналам, изучать, считать «властителем дум» ещё несколько десятилетий назад было просто невозможно.

Свобода от парадигмы

 Если мы приглядимся внимательнее, то уже в самом традиционализме угадаем элемент определенной свободы от парадигмы --  в том числе и от парадигмы Традиции. Обратите внимание, сама волевая возможность сказать: нам не нравится парадигма модерна, а нравится парадигма Традиции, способна возникнуть только в ситуации свободы и от той и от другой парадигмы. Ведь традиционалисты бросают вызов парадигме модерна, всецело принадлежа к ней, во имя парадигмы Традиции, которая для них есть нечто условное, неконкретное, желаемое, предвосхищаемое, нечто, чего сами они лишены. Это заставляет задуматься над качеством тех людей, которые принадлежат к традиционализму. Нет ли здесь какого-то очень серьезного и глубинного подвоха?

С чем-то подобным мы сталкиваемся и на новом фазовом переходе от парадигмы модерна к парадигме постмодерна. Здесь снова всё становится неопределённо и двусмысленно. Показателен спор Делёза с Хабермасом,  которые, по сути, начинают выяснять, является ли парадигма постмодерна парадигмой, а значит, парадигма модерна окончена (так утверждают Делёз и Бодрийяр) или либо парадигма модерна абсолютна и неотменима, но у неё сейчас временные технические сложности, и мы имеем дело не с системным, а с фрагментарным, случайным ее кризисом, и смены парадигмы модерна на парадигму постмодерна просто не может быть, так как модерн есть не парадигма, а единственная «реальность» (так утверждают Э.Гидденс или Ю.Хабермас). Этот спор, так же, как и традиционалистский легкий жест посылания «куда подальше» эпохи Просвещения, возможен только в момент фазового перехода. Суть этого спора – глубже, чем его содержание. Это спор о том, является ли парадигма парадигмой.

 Это чрезвычайно важное пояснение, из него вытекает, что, если мы сейчас упустим вот этот шов, если мы не акцентируем и не схватим метафизику сбоя, происходящего в философии на грани модерна и постмодерна, то когда парадигма постмодерна укрепится, мы снова не сможем больше и рта раскрыть на эту тему, никто нас не будет слушать. И место нам будет не на философских кафедрах, а в террористических ячейках или пенитенциарных заведениях будущего.

Сегодня говорить о постмодерне, модерне и премодерне может практически любой. За это никому ничего не будет. Это уникальный момент, когда можно говорить, практически всё, что хочешь. Это было совершенно не так еще десять-пятнадцать лет назад, и возможно, через несколько лет эта золотая возможность тоже исчезнет.  В эпоху Возрождения тоже было можно говорить всё, что угодно. И что только люди тогда ни говорили! А жгли только самых оголтелых -- таких, как Джордано Бруно. Тем не менее свобода в эпоху Возрождения была бескрайней, такой же практически, как сейчас.

Только в эпоху фазового перехода мы можем реально заглянуть по ту сторону парадигмы как таковой и начать оперировать с парадигмой как с парадигмой. Уникальное явление, которое показывает, если угодно, лимиты того, с чем мы имеем дело в лице парадигмы и искусственный характер тех суггестивных матриц, которые сменяют друг друга.

Взгляд традиционалистов на процесс смену парадигм

Теперь я бы хотел немного более подробно остановиться на том, как видит три парадигмы традиционалистское сознание. Не традиционное, а именно традиционалистское. Мы ведь говорим о традиционализме как о результате философской реконструкции, которая едва ли может быть полноценной в смысле точного воспроизводства Традиции и которая лишь воспроизводит её схему. При этом надо учесть и то, что в наши мозги уже загружена остывающая, всё чаще сбоящая, программа модерна, в свою очередь, серьёзно искаженная и размытая (в силу агрессии новой информационной и культурной среды) постмодерном. Мы долго разгребали то, что происходит в нашем философском, и даже бытовом, восприятии с теми клише и штампами, которые являются следствием внедрения парадигмы модерна, не до конца еще исчерпавшего себя. А тут ещё и потоки нового ядовитого мусора  постмодерна…

Итак, как видит смену парадигм традиционалистское сознание? Традиция  как таковая на этот вопрос ясного ответа не даст, а традиционализм только тем и занимается, что анализирует, осмысляет и уточняет парадигмальное устройство этих сдвигов.

Вот, собственно говоря, картина, которую предлагает Рене Генон в своей фундаментальной работе «Царство количества и знаки времени» -- «библии» традиционализма, энциклопедическом своде традиционалистских идей. Переведена эта книга у нас безобразно, какими-то маргинальными неоспируталистами. Лучше выучить французский, чтобы познакомиться с Геноном. Этот автор того стоит.

Яйцо мира

Для описания того, что мы называем «парадигмальными сдвигами», Генон прибегает к образу Мирового Яйца. В Традиции это символ души, священного космоса, священного целого.

Эпоха премодерна, по Генону, описывается ситуацией, когда Мировое Яйцо открыто сверху и верхней части скорлупы нет. В это открытое сверху Яйцо беспрепятственно проникают духовные влияния Первоначала. В этом состоянии Яйцо Мира является наглядным образом, позволяющим представить себе всё то, что мы говорили об онтологии, гносеологии, антропологии, пространстве, времени и эросе в парадигме премодерна, точнее, в манифестационистской её версии.

Когда Мировое Яйцо открыто сверху, ни одна из вещей, которая находится внутри него, не равна самой себе и тонкими, золотыми нитями связана с высшими духовными влияниями. Каждая вещь есть сгущенная субстанция духа или уплотненная идея, которая находится в процессе свободного циркулирования – «что сверху, то и снизу». Сверху — солнце, снизу — золото.  Между парящими в небесах идеями и земными (и даже подземными) вещами происходит постоянный круговорот энергий, одно переходит в другое и, отражаясь от закрытого снизу дна Мирового Яйца, восходит снова к высшим регионам и за их пределы – ведь сверху границы нет. Вселенная открыта для верхних влияний, это делает ее бесконечной.

Закрытие сверху

С наступлением парадигмы модерна происходит закрытие Мирового Яйца сверху. Это точно совпадает с идеей Ньютона о том, что небесные тела состоят из той же материи, что и земные. Не земные тела состоят из той же материи, что и небесные, духовные реальности, о чем учили герметики и алхимики, говорившие: «что сверху, то и снизу», но именно: «что снизу, то и сверху». Эту идею закрытия Мирового Яйца сверху Генон называет эпохой механицизма, материализма и царством позитивистской науки, которая верит в существование автономных вещей. Как Л. Витгенштейн и неопозитивисты конца XIX века начала ХХ веков искали атомарный факт, который считали единственной реальной вещью, так и в этом полностью закрытом Мировом Яйце (и снизу и сверху) каждой вещи соответствует ровно она сама.

В модерне нет никаких дополнительных измерений: человек и есть человек, стол — стол, стул — стул; в то время, как для парадигмы премодерна человек всегда больше, чем человек, это — ангел, это — дух, это — демон, кто угодно, но не «просто человек». Всё равно чему-то другому, чему-то большему (иногда чему-то меньшему). И стул в премодерне был больше, чем стул, лишь в модерне он впервые по-настоящему стал стулом. 

Отступление: стол против стула

 

Кстати, слово «стул» — нерусское слово. Вот слово «стол» — это древнерусское слово, а слово «стул» и тот предмет, который оно обозначает, его денотат, это не просто заимствование, это разрушительное заимствование. Стул в русской бытовой культуре явление крайне отрицательное, даже русофобское. Эта поздняя калька с немецкого «Stuhl» пришла вместе с объектом, которого в русской культуре не существовало, так как русский человек – кстати, и высокого и низкого происхождения – всегда сидел на скамьях, лавках вместе с другими. «Сидеть на лавке» подразумевало сидеть с другими людьми, делать что-то совместно. Скамья, лавка объединяла людей в один коллективный организм. Стул привезли с собой немцы, пришедшие на службу русскому царю, и сидели они на своих стульях отдельно от наших. А наши как сидели, так и продолжали сидеть на скамьях и лавках. Распространение стульев было одной из моделей модернизации русского общества, отрыв его от его собственной традиции и культурных корней.

Другое дело «стол». Им назывался одновременно и то, что мы сегодня понимаем под этим словом, но также и царский трон. Отсюда выражение «стольный град» и «столица». Столица – это тот город, где расположен стол (трон) великого князя или царя. На троне, на котором может сидеть только один человек, имел право восседать только князь. Остальные же сидели на лавках. В этом проявлялась модель традиционного устройства общества – на периферии многие, в центре – один.

Введение стульев давало иллюзию, что каждый «сам себе теперь царь», что разрушало тонкий баланс циркуляции священных энергий в традиционном обществе Руси – от царя, помазанника Божия, до простого крестьянина. Диалектика стола как трона (в единственном числе) и лавки (объединяющей народ) была следствием открытости Яйца Мира, русского «Яйца Мира». Царь не был верхней планкой общества – над ним в открытом пространстве священных небес ясно угадывалась Длань Господня, огненные знаки Божьего Промысла, русской судьбы.

Открытие Яйца мира снизу

Переход к парадигме постмодерна Генон описывает как открытие Мирового Яйца снизу. Эту финальную фазу распада священного космоса и наступление конца мира сам Генон связывал с распространением неоспиритуализма. Он говорил, что за эпохой грубого и брутального материализма должна начаться эпоха, когда от гонения на религию люди перейдут к безразличию к религии, а от формального утверждения парадигмы Просвещения --  к экстравагантным и мракобесным формам полурелигии- полусатанизма, к помеси сектантства с новейшими технологиями. Сам Генон уделял огромное значение неоспиритуалистским явлениям, таким как, теософия, спиритизм, оккультизм, что удивляло его последователей. Сегодня, это, действительно, выглядит странным: никто не помнит об оккультисте  Папюсе, теософистке Блаватское или спирите Кардеке, а идеи Генона касаются фундаментальных и глобальных явлений, вполне актуальных и сегодня. Почему столь маргинальным вещам он уделял такое большое внимание, почему на них тратил столько много сил? В частности, он написал несколько книг о теософизме: «Теософизм. История одной псевдорелигии», «Заблуждение спиритов» и много статей на эту тему.

На самом деле, Генон уделял этому такое внимание потому, что видел в неоспиритуализме явный признак наступления новой парадигмы – парадигмы постмодерна (хотя в эпоху Генона этого термина ещё не существовало). Генон описывал то, что придёт на смену модерну как открытие Мирового Яйца снизу, когда во Вселенную, после её закрытия сверху, начнут проникать «инфракорпоральные» (подтелесные) сущности, описанные в Традиции как «орды Гогов и Магогов». Именно для того, чтобы не допустить эти сущности, некоторые священные правители Древности строили символические стены. В частности, Александром Великим у Каспийских ворот была построена знаменитая медная стена для того, чтобы Гоги и Магоги не ворвались в человеческий мир. Великая китайская стена имела сходный символический смысл, так как оседлые китайцы воспринимали евразийских кочевников как «демонические бродячие влияния». Для недопущения в мир этих влияний существовали развитые ритуалы и обряды.

Трудно сказать, что это за влияния, но, согласно Генону, это инфернальное население низших, подвселенских, адских миров, которые в конце времен, когда Мировое Яйцо открывается снизу, проникают в человеческую, и не только в человеческую, но и в космическую среду и производят в ней совершенно особые явления, такие, как черные чудеса или чудеса Антихриста.

Генон, имевший в юности тесные контакты с неоспиритуалистскими группами и течениями был убежден, что этих кругах создаются прецеденты такого инфракорпорального вторжения. Оторвавшись от конкретной традиции, не обладающие необходимой подготовкой и дисциплиной для последовательного духовного и мистического пути, оккультисты и теософисты, а также другие представители неоспиритуализма, после фундаментального разрушения, осуществленного в их сознании модерном и его антитрадиционными принципами, просто не в состоянии прорваться к высшим уровням Традиции, давно ставшим недоступными – тем более, что Яйцо Мира закрыто сверху. И их протест против сухого материализма, против позитивизма и атеизма выражается в том, что они только расшатывают культуру модерна и создают благоприятные условия для вступления в мир «орд Гогов и Магогов».

«Они уже здесь»

Для традиционалистов две фазы в изменении структуры Мирового Яйца представляют собой два этапа движения в сторону эсхатологии или в направлении конца времен. Первый является катастрофой закрытия Мирового Яйца сверху, и второй катастрофой — открытие Мирового Яйца снизу и вторжение во Вселенную инфракорпоральных существ. Но важно понять, что для традиционалистов, даже если они чрезвычайно озабочены второй и последней катастрофой, открытием Мирового Яйца снизу, уже само закрытие Мирового Яйца сверху, т.е. наступление эпохи модерна есть «конец света». Когда Яйцо Мира закрыто сверху, это, по сути, означает, что оно вот-вот начнёт открыться снизу, и задержка или ускорение этого процесса уже не принципиальны.

Наблюдая отечественный постсоветский постмодерн – Бориса Моисеева, Верку Сердючку, Петросяна, Жириновского, книги и либретто Владимира Сорокина, выставки Марата Гельмана и т.д.—поневоле удивишься: многие люди в возрасте, воспитанные в СССР, думают, что это нечто скандальное, из рук вон выходящее, беспрецедентное, даже «апокалиптическое». Для традиционалистов же постмодерн не несёт в себе чего-то неожиданного. Апокалипсис для них начался очень давно, с Ньютона и с Декарта, в русской истории -- с реформ Никона и Петра Великого. Для Генона констатирующий закрытие Яйца Мира сверху Декарт уже нёс в себе, как в матрешке, Папюса и Блаватскую, т.е. был чем-то вроде демона, «всадника Апокалипсиса». Наверное, ничего страшнее, чем Декарт для Генона не было. Он ругался этим словом «Декарт». «Ах, ты, Декарт», — говорил он своим каирским детям, которые не слушались. Наверное, так оно и было, впрочем, я не уверен… Кто закрыл Яйцо Мира сверху, тот и открыл его снизу.

В принципиальном, парадигмальном, смысле для традиционалистов, которые главный смысл вкладывали в духовные влияния, закрытие Мирового Яйца было уже необратимой катастрофой, и не нужно было дожидаться Бориса Моисеева и Владимира Жириновского, Сиёку Асахару или Рона Хаббарда, чтобы всё понять. А когда они пришли, это было последним, заключительным аккордом размывания Вселенной, когда подтелесные сущности через открывшуюся брешь завершают свою разрушительную работу.

Мировое Яйцо, плавающее в мировых водах (нижних водах), наталкивается на инфернальный айсберг, и повторяется история «Титаника». Отсюда символизм «Титаника», настолько фундаментальный для всего ХХ века. Этой метафоре «Титаника» был посвящен не только гламурный фильм с участием Ди Каприо, но и замечательный текст Эрнста Юнгера, о символизме течи и о том, как этот роскошный лайнер современности уходит на дно и растворяется в нижних инфернальных водах.

Часть 3. Радикальный субъект

«Кто» оценивает парадигму как парадигму?

А вот теперь давайте задумаемся — кто в эпоху фазовых переходов разоблачает парадигму как парадигму? Кто способен отстраниться от парадигмы настолько, чтобы вынести на её счет обобщающее суждение? И каким образом этот «кто» оценивает другие парадигмы – ведь у него нет ни субъектности, ни объектности, ни мира, ни познания, ни языка, ни пространства, ни времени (поскольку всё это – следствия парадигм)?

В явлении традиционализма мы уже столкнулись с определенной инстанцией, которая продемонстрировала нам, пусть несколько косвенно и завуалировано, свою способность отстраняться от парадигм настолько, чтобы осуществлять между ними свободный выбор. И что самое важно: этот выбор осуществлялся из самого центра среды парадигмы модерна в пользу почти исчезнувшей парадигмы Традиции, которую пришлось интеллектуально и несколько схематически воспроизводить – это самое главнее! – воспроизводить не как Традицию, а как парадигму.

Эта инстанция представляет для нас колоссальный философский, жизненный, метафизический, политический, социальный интерес. Почему? Потому что, если мы вспомним, как фундаментально влияют парадигмы на субъекта, на идентичность, на предопределение гносеологических стратегий, насколько они аффектируют онтологию, само устройство окружающего мира – не говоря уже социальных, культурных, политических и иных прикладных формах, то мы поймем, что именно парадигмы ответственны за то, что есть и чего нет; что истинно, а что ложно; как есть то, что есть, и чем должно стать, то, что есть или то, чего ещё (пока) нет. Это именно парадигмы.

Соответственно, у этого «кто», у этой инстанции, которая даёт признаки некоторой независимости от парадигм, просто нет ни онтологического, ни антропологического, ни гносеологического, ни гендерного места. Мы не можем определить этого «кто» ни как пол, ни как представителя субъекта парадигмы премодерна, ни как представителя субъекта других парадигм. Этот «кто» не может быть ни чайником, ни духом, но он не может быть ризомой, потому что ризоматическое существование «умной кошки» явно подлежит влиянию парадигмы – только парадигмы постмодерна.

Трудно сказать об этом «кто» что-то наверняка. Единственное, пожалуй, в чём мы можем быть уверены, это в том, что этот «кто» — фундаментально неопределимый «кто» — дает о себе знать на швах смены парадигм. Здесь он каким-то образом просыпается; пытается что-то высказать, но снова исчезает в тот момент, когда новая парадигма укрепляется, а предшествующая отходит. Иными словами, это пограничное явление загадочного «кто» обнаруживает саму возможность своего существования в моменты фазового перехода.

Мы знаем, что с точки зрения физики, как сказал советский физик-теоретик Синай, самое сложное -- описать состояния вещества в период фазового перехода. Здесь все привычные формулы, все законы не работают и начинают происходить сложнейшие явления, едва подчиняющиеся обычным правилам или соответствующие столь сложным алгоритмам, что высчитать их чрезвычайно проблематично. Одно из самых трудно исчислимых физических явлений – кипение воды в чайнике. Когда вода только закипает, местонахождение молекулы уже пара и молекулы ещё не пара предопределить практически невозможно, равно как и проследить их траектории. Не менее, если не более сложной, является формула течения воды из крана, включающая явление турбулентности. На оригинальном решении этой проблемы Бенуа Мандельброт отчасти построил свою «фрактальную геометрию». В любом случае, наиболее сложные физические процессы – в первую очередь, в периоды фазовых переходов, обнаруживают те закономерности, о которых мы в периоды пребывания вещества в устойчивых состояниях и не подозреваем. Точно так же можно сказать, что «неинтегрируемые» процессы, развивающиеся на сшивках фундаментальных парадигм косвенно и вскользь, но обнаруживают наличие того, «кто» стоит по ту сторону их всех.

Внимание к этой инстанции всегда стояло в центре моего интереса. С ранней юности я был буквально одержим поиском этой ускользающей реальности, поскольку всякий раз осмысление философских систем, довольно рано систематизированных мной в парадигмы  (на основе разработок других авторов – в первую очередь, традиционалистских, позже постмодернистских), приводило меня вновь и вновь к тому, что, несмотря на всю полноту и роскошь этих философских парадигм, есть нечто, что в них принципиально не укладывается, что странным и непостижимым образом своим (темным и неприсутствующим) светом тонко видоизменяет их, делает их при всей их абсолютности чем-то не до конца фундаментальным.

Что-то мерцало на границе парадигм, сущность чего постоянно ускользала от меня. Ощущение недостаточности этих парадигм, которые покрывают абсолютно всё, стало своего рода навязчивой идеей.

Я стал искать намеки на этот сюжет, на эту возможность в различных мифах, философских концепциях, в искусстве. Мне хотелось хотя бы приблизительно нащупать саму возможность описания той фигуры, которая могла бы каким-то образом соответствовать этому «кто». И в редчайших случаях я, действительно, находил некоторые намёки.

Фридрих Ницше: философ, не поддающийся классификации

В первую очередь, меня поразила фигура, введенная Фридрихом Ницше, которой посвящено множество текстов, толкований, очень противоречивых и разнородных. Это фигура сверхчеловека. Если мы внимательно посмотрим на парадигмы, фигура сверхчеловека Ницше окажется некоторой аномалией по отношению ко всем этим структурам. Она не вписывается никуда. И Ницше, когда говорит о сверхчеловеке, апеллирует только к двум историческим моментам: к эпохе Возрождения (к фазовому переходу от премодерна к моедрну), где образцовой фигурой для самого Ницше является Цезарь Борджиа, и к будущей эпохе, которую Ницше провидит через несколько десятилетий, и которую он, собственно говоря, и определяет как эпоху сверхчеловека.

Ницше сам не является представителем парадигмы модерна, он называет её нигилизмом, и всячески критикует. Но не является он и представителем премодерна: традиционное общество он защищает лишь эпизодически и полемически, в споре  с модерном (который ненавидит). До постмодерна Ницше не дожил, и было бы не совсем корректно считать его предтечей постмодерна (хотя Делёз и Гваттари вслед на Жоржем Батайем считают Ницше своим предшественником, а самих себя «ницшеанцами»).

Кто такой Ницше с его философией, которая так повлияла на весь ХХ век (хотя этот век прошел, а Ницше так толком никто и не понял)? Долго думали и спорили, кто он, но постепенно тема закрылась сама собой. Тоже очень странное влияние – это обратимость интереса в области философии. Был прилив Ницше, отлив Ницше, а в результате абсолютно ничего. Сам он пророчески был убежден, что его главный труд «Как говорил Заратустра» -- это книга «для всех, и ни для кого». Она такой и стала. Абсолютно все вменяемые интеллектуальные люди ХХ века ее прочли, с энтузиазмом наполнились энергией Ницше, но энергия куда-то сама собой ушла, ничего после себя не оставив. И книга, как и во время написания, когда её, кажется, не прочёл вообще не один человек, вновь осталась «ни для кого».  «Все» и «никто» не такие далёкие понятия, как представляется на первый взгляд. У них очень много общего. Все и никто могут читать или не читать любые книги, слушать любые мысли, видеть любые образы… Всё это не имеет никакого значения, пока книгу не прочтёт тот, кому она предназначалась. Я думаю, что «Так говорил Заратустра», это книга, написанная для состоявшегося, созревшего сверхчеловека. Вот ему-то и следовало бы её прочитать.

Победитель Бога и ничто

Фигура сверхчеловека Ницше, согласно моей гипотизе, является образом, наиболее точно приложимым к той ускользающей фигуре, которую мы обозначили как «того, кто видит парадигму с обратной стороны, того, «кто» способен её отчленить от неё самой. Тот, «кто» заглядывает по ту сторону матрицы, предопределяющей структуру вещей, структуру субъекта и объекта. И, пожалуй, самым ярким определением, которое Ницше дает сверхчеловеку, самым близким к той теме, которая нас интересует, является следующее: сверхчеловек есть победитель Бога и ничто.

Мы знаем, что сказал Ницше о смерти Бога. Он сказал: «Бог умер, вы убили его. Вы и я». Это очень важная формула из раннего эссе «Безумный» и в «Так говорил Заратустра» она звучала именно так: «Бог умер, вы убили его. Вы и я.» Это очень принципиальное свидетельство, которое исчерпывающе описывает полноту наступившей парадигмы модерна. Модерн основан на презумпции свершившейся смерти Бога. Об этом говорят и картина Мирового Яйца, закрытого сверху, и десакрализация,  расколдовывание мира, и научная программа Просвещения, и общий атеистический настрой современной цивилизации. Материалисты на этом настаивают, потребители это подразумевают. Можно и не кричать по любому поводу, что Бога нет, но большинство людей современного Запада и те, кто под его влиянием, живут так, как будто Его не было, нет и не будет.

Идея смерти Бога фундаментально определяет парадигму модерна. Сверхчеловек является «победителем Бога» в очень тонком смысле, потому что он, сверхчеловек, находится и вещает в самом центре, в самом средостении парадигмы модерна. Сверхчеловек – «победитель Бога», в той мере, в какой он пребывает в модерне, а всякий, кто пребывает в модерне, убивает Бога. Ведь сказано же Ницше – «вы убили его, вы и я». И никто не снимает ни с себя, ни с других ответственности за это деяние.

 Но дальше возникает такой момент: сам Ницше абсолютно ясно понимает, что смерть Бога оставляет человечеству и миру одно — ничто, поскольку мир создан из ничто, и в креационистской парадигме исчезновение Бога влечет за собой ничто. Чистое ничто — ουκ ον.  После Ницше многие философы стали говорить о «европейском нигилизме». Ницше впервые употребил этот термин — европейский нигилизм. Европейский нигилизм, как «расцвет ничто» — это содержание онтологии и антропологии эпохи модерна после «эвакуации» божественного начала. Когда человек побеждает Бога, человек предстает перед стихией ничто. Но поскольку ничего, кроме Бога и ничто, не существует, соответственно, человек мгновенно исчезает и уступает место ничто. Обычный человек. Так оно и происходит в постмодерне, и  что человек, который выводит все следствия из смерти Бога, в конечном итоге, сам  превращается в экран, в эрогенную поверхность ризомы, распространяющейся во всех горизонтальных направлениях. Победив Бога, человечество проигрывают ничто. Становится побежденным ничто. Обычное человечество.

Но Ницше предлагает сверхчеловека как иную программу, иную судьбу. Побеждая Бога, то есть утверждая модерн, выходя из-под гипноза парадигмы премодерна, сверхчеловек должен выйти и из-под гипноза парадигмы модерна, ведь нахождение под гипнозом (суггестией) парадигмы модерна и приводит человека к тому безобразному постчеловеческому состоянию, о котором, кстати, Ницше тоже знал. Обратите внимание, как начинается книга «Так говорил Заратустра». Заратустра выходит на базарную площадь и предлагает толпе перестать наблюдать за канатным плясуном и излагает ей свое учение о сверхчеловеке. Он рассказывает, что «сверхчеловек есть тоска, брошенная на тот берег». Он говорит: «что есть обезьяна для человека — стыд и жалкое уродство, то же самое человек есть для сверхчеловека — стыд и жалкое уродство». Он учит людей на базарной площади о сверхчеловеке, но люди говорят: « Нет, уважаемый Заратустра, давайте мы продолжим смотреть канатного плясуна, мы для этого здесь собрались, а вы замедляете начало шоу». И толпа начинает свистеть и улюлюкать, но Заратустра находится и говорит: «Если вы не хотите слушать о сверхчеловеке, я буду учить вас о последних людях». И тогда он говорит: ««Что есть истина?», — говорят последние люди, и моргают». И он учит тогда их тому, что представляет собой «минимальный гуманизм». Это человечество, схлопнувшееся до маленькой ячейки, сидящее перед компьютером, пожирающее гамбургер и посылающее SMS-ки. Эти последние люди говорят: «Что есть истина?» и моргают, живут, потребляют, смотрят телевизор, сериалы, ездят на курорты, осуществляют шоппинг и пиллинг. Ницше, устами Заратустры, учил людей на базарной площади тому, что придет на смену тогда ещё достаточно бодренького модерна -- в виде последних людей -- Фукуямы, Сороса, глобализма, Макдональдса. И что же отвечают люди на базарной площади? Они откладывают наслаждения трюками канатного плясуна и говорят: «О, вот это ты, Заратустра, правильно сказал. Дай нам последних людей. Последних людей мы хотим». Заратустра плюнул, взял труп сорвавшегося с каната плясуна, и отправился по своей собственной траектории.

Это очень принципиальная история. Она свидетельствует о том, что  и последние люди и сверхчеловек помещаются Ницше в будущий период смены парадигм. Последние люди не просто обыватели и потребители, это люди, побежденные ничто. В самом модерне эта битва ещё не решена. Люди ещё пытаются что-то противопоставить нигилизму, как-то с ним бороться. Но когда наступает постмодерн, появляются последние люди: те, чьими прямыми потомками будут уже постлюди. Последние люди подписывают своим бытием акт о капитуляции перед ничто.

Но помимо этой подавляющей массы последних людей на фазовом переходе к постмодерну Ницше провозглашает и другую фигуру (о которой толпа не захотела слушать). Это сверхчеловек, победитель Бога и ничто. В этой победе над ничто он и сразится с последними людьми, проигравшими. Они проиграли битву ничто, сверхчеловек её выиграл. Но этот выигрыш не делает обратимым полную формулу, «победив ничто, сверхчеловек не воскрешает Бога». Это самое интересное. Он остаётся «победителем Бога». Он оказывается в уникальной ситуации – между парадигм, за их пределом.

Парадигма премодерна (Бог) отброшена. Парадигма модерна (ничто) преодолена. И вместе с преодолением модерна, преодолен и постмодерн, который есть удел последних людей, моргающих и разлагающихся в пространстве ускоренной фосфорисцентной аннигиляции в виртуальной реальности.

Получается, что сверхчеловек, чей приход Ницше относил в будущее, т.е. как раз к фазовому переходу от модерна к постмодерну, являясь современником последних людей, к ним никак не относится. В отличие от них, он не побежденный ничто, а его победитель. И его судьба жёстко разведена с судьбой последних людей. Последние люди для него и есть ничто, «прах земли». Он на них плюет, даже за людей не считает. Да, и сами они радостно и покорно готовы раствориться в клонах и киборгах, чтобы и след от них простыл…

Введение термина «Радикальный Субъект»

Итак, размышляя о том, «кто» может выйти за пределы парадигм, мы подошли к Ницше. Учение о сверхчеловеке не позволяет нам сделать какого-то однозначного вывода о видовой принадлежности этого «кто». В других местах Ницше самого сверхчеловека называл «белокурой бестией», что не добавляет ясности. Но, пожалуй, самым важным в  антропологическом смысле является его определение «сверхчеловек – это не человек». Я думаю, что сверхчеловек является той фигурой, которую можно взять в качестве условного названия для той инстанции, о которой пойдет речь.

Однако, в своем философском анализе, который выстроен на основе  парадигмального подхода, я предлагаю другое имя для определения той фигуры, о которой мы сейчас говорим. Это Радикальный Субъект.

Можно сказать, что «Радикальный Субъект» стоит в синонимическом ряду для приблизительного названия того, «кто» способен увидеть подкладку парадигмы. Это технический термин для обозначения того, что Ницше понимал под «сверхчеловеком», но только применительно к конкретной операции по отслаиванию парадигм. Сразу замечу во избежание неверных толкований, что это не просто субъект, так как субъект инсталируется парадигмой, как и объект. Не говоря уже о том, что Хайдеггер считает появление самой категории субъекта продуктом философии Нового времени и картезианского рационализма. В таком случае, Радикальный Субъект – это не субъект вообще, ни в понимании Нового времени, ни в понимании премодерна. У Радикального Субъекта есть своё собственное определение и своё собственное место. Это место неотторжимо от пространства парадигмального анализа, описанного в курсе Постфилософии.

Радикальный Субъект — это нечто, что находится с обратной стороны парадигм и не совпадает ни с одной из парадигмальных моделей.

Метапарадигмальное время

Чтобы представить, о чем идет речь, хотя это чрезвычайно трудно, можно предложить следующую схему того, как происходят мутации или авантюры Радикального Субъекта.

Ницше говорит о сверхчеловеке в будущем времени, при этом он учит о «вечном возвращении» и пиком этого возвращения как раз и является сверхчеловек. Но учитывая, что структура времени зависит от парадигмы (кстати, идея о «вечном возвращении», лежащая в основе ницшеанского времени, представляет собой попытку вырваться за пределы парадигмы и учредить особую темпоральность), в нашем анализе мы попытаемся распознать Радикального Субъекта, выглядывающего из-за парадигм в различных состояниях. Радикальный Субъект мерцает на швах фазовых переходов, но не является их производной. Он не принадлежит ни времени внутри парадигм, ни  шкале смены парадигм, которую также можно условно расположить в логическом метапарадигмальном времени – времени фаз Яйца Мира. Следовательно, Радикальный Субъект есть не только в «будущем», он есть всегда, и даже за пределом «всегда» -- в метапарадигмальном «всегда».

Если внимательно сосредоточиться на выяснении его метафизической природы, нам станет понятна динамика смены парадигм или телеология этого парадигмального процесса. Нам откроется структура метарападигмального времени. Этот вопрос на многих лекциях и во время их обсуждения мне задавали внимательные слушатели, но я категорически отказывался отвечать на него. До поры до времени… Сейчас же мы действительно подходим к «детективной» развязке всего нашего курса – сейчас мы узнаем, «кто убил мисс Марпл», и все вещи станут на свои места.

Метаморфозы Радикального Субъекта I: слияние с духовным субъектом в премодерне

Давайте соотнесем Радикальный Субъект, косвенно заявляющий о себе на швах парадигм, с представлениями о субъекте в различных парадигмах.

Представления о субъекте вполне можно связать с фазами открытия и закрытия Яйца Мира. Духовный субъект (в индуизме это «атман») мыслится как система, открытая сверху. В этой картине не существует замкнутой черепной коробки, то есть той части, которая отделяет мозг человека от божественных энергий. Интересно, что в древних захоронениях часто находят людей с ритуально пробитыми черепами именно на затылке. Это свидетельствует о том, что в Древности инициатическая идея о необходимости открыть верхнюю часть черепа так, чтобы она не мешала проникновению небесных лучей, воплощалась на практике. Далеким отголоском этого древнего ритуала стало выстрижение цезуры католическим монахом. Сюда же относится и обряд ношения иудеями кипы (ермолки), а мусульманами -- тюбетейки или чалмы. Обрядовое отношение к макушке черепа выражает почтение перед лучами, идущими от Первоначала, из метафизических областей, превышающих Яйцо Мира.  Символизм покрытия или открытия головы в христианстве, с одной стороны, и иудаизме и исламе, с другой, формально противоположен, но сводятся к одному и тому же древнейшему представлению об особом значении «открытости» черепа (как человеческого аналога «Яйца Мира»).

Духовный субъект в парадигме премодерна (особенно в манифестационизме) открыт сверху, и существует нить («сутраттма», на санскрите), которая связывает человеческий дух (субъекта) с Первоначалом, лежащим по ту сторону космического Яйца. Радикальный Субъект в такой парадигме фактически неотличим от открытого духовного субъекта, практически совпадает с ним или, точнее, скрыт за ним, внутри него.

В этом состоянии его чрезвычайно трудно ухватить, так как рассмотрение  богочеловеческого субъекта в парадигме премодерна уводит нас напрямую к высшим нетварным областям, и мы «пролетаем» эту странную и тонкую инстанцию, которую мы определяем как Радикального Субъекта. Здесь  Радикальный Субъект равномерно разлит по парадигме и фактически сплавлен с духовным субъектом. Он невыделяем и неотличим от него, он соприсутствует самой стихии райского богочеловечества и растворен в ней, как соль в воде --  когда не понятно, где молекула соли, а где молекула воды. Он нефиксируем, он не имеет топоса, а поскольку парадигма премодерна инсталлирует свое представление о духовном субъекте, и Радикальный Субъект ничего по своей природе против этого духовного субъекта не имеет, он соприсутствует с ним и внутри него как не необходимая и не проявленная возможность, как внутренняя камера, до которой не доходят руки, как карман в комбинезоне, в который никто ничего не кладет и ничего оттуда не достает, в силу его ненужности -- остальных карманов хватает. Радикальный Субъект в парадигме премодерна --  это практически неощутимая, необязательная, прозрачная  инстанция,  которая в целом созвучна с духовной субъектностью, резонирует с ней, благожелательно и уютно чувствуя себя в условиях, когда череп открыт к надмирным лучам Первоначала.

Когда мы рассматриваем антропологию мира Традиции, мы не видим Радикального Субъекта, мы видим духовный субъект. Радикальный Субъект  за ним просто исчезает, никак не дает о себе знать.

Метаморфозы Радикального Субъекта II: эмиграция на периферию человеческого в модерне

При наступлении парадигмы модерна, когда субъект переходит от духовного и открытого к узко человеческому (гуманистическому) субъекту, от богочеловечества к человечеству, рождается автономный индивидуум. Это человек, совершенно специфически закрытый сверху и (пока ещё) снизу. Такое антропологическое состояние представляет собой полный аналог закрытия Яйца Мира сверху. Человек есть только он сам, его субъектность (на сей раз в строго  картезианском смысле) означает только себя саму и определяется через мышление. Обратите внимание на символизм закрытого черепа и автономного мышления. Мысли человека никуда не уходят из его головы, они не взаимодействуют с энергиями Первоначала, циркулируя по замкнутому кругу.

Здесь Радикальный Субъект меняет свое отношение к человеку. Он перемещается на периферию человеческого. Он еще не выделен как таковой из человеческого вида, сохраняет связи с человечеством, но принадлежит к сфере того, что называется «маргинализмом», «нонконформизмом» или «революционным подпольем», в широком смысле. Следы Радикального Субъекта в эпоху модерна можно обнаружить в закрытых эзотерических орденах, в экстремистских политических организациях, среди нонконформистов, художников, людей искусства, среди одиноких гениев и денди – одним словом, среди тех, кто находится на краю общества. Ницше говорил, что предвидит тот момент, когда последний благородный человек станет нижайшим «чандалой», «неприкасаемым».

Но в буйстве последних аристократов типа маркиза де Сада, в бешенстве радикальных философов и поэтов типа Рэмбо, Лотреамона, Малларме, Батая, в политических экстремистах (как левого, так и правого толка), в крайних социалистических, монархических или фашистских ячейках, среди художников и писателей авангардного направления, для которых «статус кво» отвратительно и неприемлемо, на периферии общества, среди контрэлиты можно увидеть далёкий отблеск Радикального Субъекта, который не столько клонит к чему-то конкретному, сколько пребывает в том пространстве радикального несогласия, где он только и может находиться.

Программа Радикального Субъекта в закрытом Яйце Мира не имеет ясной концептуальной структуры. Пребывая в революции (или контрреволюции), он свидетельствует скорее о своем великом отвращении, нежели выступает с конкретными предложениями. Обратите внимание, как легко экстремист Савинков в «Коне бледном» и в «Коне вороном» меняет свои политические опции. То он за коммунистов, то за эсеров, потом он за фашистов, потом он опять готов быть за коммунистов. Однако некоторые обертона мыслей, текстов, галлюцинаций и дел Савинкова, Малапарте, Лотреамона, Батайя, Юнгера, Селина свидетельствуют, что где-то на самом далёком контуре, в предельном удалении от истеблишмента, от центра, на периферии культуры, политической жизни, в революционных ячейках, которые ведут обреченную борьбу неизвестно за что и против всего, живут искры сверхчеловека, революционера без политической программы, ниспровергающего модерн, но не призывающего  и к реставрации. Мы снова здесь сталкиваемся с ницшеанским сверхчеловечеством, которое побеждает Бога и ничто, но не параллельно и не последовательно, а одновременно. Это радикальное свехчеловечество бросает вызов человеческому архетипу, от которого начинает последовательно  и планомерно дистанцироваться.

Логика автономного индивидуума у сверхчеловека становится сверхлогикой сверхавтономного сверхиндивидуума. В научном и академическом смысле судьба Ницше — это судьба профессора-неудачника на предельной  периферии академического мира. Этот человек рассказывал двум-трем спящим студентам гениальные прозрения о пантерах, о звездах внутри, о вечном возвращении, о метафизике танца, о Вагнере и Бизе; и всё это проваливалось в полную чёрную пустотупри фундаментальном непонимании ни друзьями (которых почти не было), ни противниками (у Ницше не было даже противников! – таким законченным придурком и ничтожеством его считали при жизни). Его судьба -- образчик мышления на крайней периферии человечества. Одной ногой он уже стоял где-то по ту сторону, в мирах Диониса, в дилириуме плачущей по нему клиники, но, с другой -- всё же периодически умудрялся сообщить горстке неразбежавшихся от его экстравагантности студентов, великие истины о том, как всё обстоит на самом деле.

Радикальный Субъект в модерне отходит от центрального субъекта, от субъекта-нормы на самую далёкую дистанцию. Он есть собирательный субъект революции, оппозиции, отвержения, субъект; который говорит «нет» модерну, субъекту модерна, объекту модерна, модерну как парадигме.

Метаморфозы Радикального Субъекта III: разрыв с человечеством

На следующем этапе, в период постмодерна, происходит новая метаморфоза Радикального Субъекта. Здесь Радикальный Субъект вообще прощается с человеческим архетипом, то есть с субъектностью гуманистического периода. Здесь в полной мере начинает действовать формула Ницше: «Сверхчеловек – это не человек». Радикальный Субъект не находится ни в центре человеческого (как в премодерне), ни в на периферии человеческого (как в модерне). Он не солидарен с открытым субъектом премодерна, но и не противостоит более закрытому субъекту модерна. Он окончательно разрывает все связи с субъектом как таковым. В постмодерне Радикальный Субъект не субъект вообще.

Но одновременно с этой субъектностью прощается и уже знакомая нам  ризома. Человек стал человеко-экраном, делёзовской человеко-кошкой. (Односекундная эстрадная звезда Маша Ржевская пропела важный манифест постчеловечества «Когда я стану кошкой». На самом деле, она уже стала кошкой, капризно-уютным писком протекающей сквозь пальцы плоти в механических клещах электрического шоу-бизнеса. Все люди постмодерна уже давно стали кошками, им остались – «воробьи», «крошки», «стеклышки» --  расколотые и разрозненные фрагменты экзистенции, полностью оторвавшиеся от индивидуума).

В постмодерне происходит сложный разрыв антропологической сферы, в результате которого обнаруживаются две фигуры -- ризома и Радикальный Субъект, запредельные по отношению к субъекту и человеку.

Из последних людей возникают, вываливаются, вылупляются постлюди: подчеловеческие ризомные массы, мировая сингулярность множеств, о которых пишут Майкл Хардт и Тони Негри в «Империи». Постлюди, сращенные с компьютерами, с датчиками, цифровыми процессорами, киборги «нового мирового порядка». С другой стороны, впервые Радикальный Субъект, который был неотделим от тайных глубин человеческого архетипа в эпоху богочеловечества, покидает свою клетку, своё прибежище, свою форму.

Сверхчеловек (Радикальный Субъект) окончательно обнаруживает свое наличие (выглядывает из-за маски субъекта – в широком смысле – как открытого, так и закрытого) в тот момент, когда происходит последняя смена парадигм.

Дифференцированный человек в традиционализме и марксизме

Здесь мы подходим к самому важному: когда кончается премодерн,  Радикальный Субъект, ранее практически тождественный обычному (открытому) богочеловеческому субъекту, впервые обозначает себя через то, что открытый субъект кончается, а он — нет. Всё изменяется, а он — нет. Всё подвергается воздействию новой инсталлированной парадигмы, а он — нет. Он продолжает быть тем, кем он был раньше, как ни в чем ни бывало. Тем самым он  впервые даёт знать, что власть парадигм не абсолютна.

Теперь мы его уже отдаленно обнаруживаем, уже можем как-то заметить…Хотя его еще очень сложно поймать, схватить, идентифицировать локализовать… Для этого надо будет разгрести завалы конформистского маргиналитета, где – помимо собственно Радикального Субъекта -- было собрано очень много всякой сволочи, но мы уже начинаем нащупывать то социальное, психологическое, эстетическое, философское пространство, где нам  надо его искать.

Парадигмы перемалывают всё. И парадигма модерна перемолола всю парадигму премодерна, а то, что не перемолола, то перемелет, да и неважно, перемелет ли она всех мусульман, христиан или не перемелет. Лучше бы попыталась это сделать. Потому что, если перемелет, то докажет, что никакие это не христиане, не мусульмане, а просто сурки, которые находятся под гипнозом той или иной матричной системы. А вот Радикального Субъекта перемолоть не может ничто, потому что он от этих парадигм фундаментально и принципиально свободен.

 Традиционализм демонстрирует возможность оперировать с парадигмой достаточно свободно. В рамках модерна, в его сердце, выбрать парадигму Традиции в качестве полноценной волевой альтернативы, может только очень специальное существо. Это не просто нонконформизм, это посягательство на всевластие парадигмы. А если продолжить, то не просто на всевластие парадигмы, но и на всевластие всех парадигм.

Но в этом отношении и Маркс является показательным явлением,  поскольку он попытался через свой критический метод осмыслить темную машинерию капиталистического мира, осмыслить как устроена парадигма модерна, с глубокой внутренней уверенностью, что в её основе лежит какой-то подвох.  Это огромная вещь. И это во многом ему удалось, отсюда и притягательность марксизма. Марксисты и позже большевики понимали всё значение борьбы идей, а также необходимость выведения «нового человека». Личность «профессионального революционера» и так несёт в себе некоторые героические и сверхчеловеческие черты. В социалистическом обществе планировалось через повышение «сознательности!» воспитать кардинально новых людей, в которых отсутствовала бы классовая предопределенность. При этом наиболее радикальные марксисты бросали вызов самой «буржуазной антропологии», и в некоторых случаях – военный коммунизм в Советской России, годы правления Пол Пота и Янг Сари в Камбожде – искоренение буржуазии как класса приводило к систематическому геноциду. В мистерии уничтожения старого человечества должно было родиться, созреть и закалиться новое существо.

Критика современного мира традиционалистами, хотя и не столь развита, популярна, логически и «схоластически» обоснована, на самом деле, не менее, а более фундаментальна, нежели марксизм. Неслучайно Рене Аллё в своей статье сравнивает Генона с Марксом. Казалось бы, совершенно разные фигуры. Но они, действительно, близки в том, что и тот и другой вскрывают искусственную природу парадигмы модерна, причем, Маркс частичноо, а Генон — абсолютно. Генон еще больший революционер, чем Маркс. Он говорит: «Коллеги, мы имеем дело с парадигмой, матрицей; нам запустили ложную  программу, а сейчас мы запустим другую». И запускает эту другую парадигму в форме традиционализма. Причём это программное обеспечение с «открытым кодом». Генон не просто описывает Традицию, но и показывает, как она устроена, даёт её чертежи.

 Здесь интересен не столько даже сам традиционализм, сколько способность какого-то существа, находящегося в самом ядре модерна, в сытой буржуазной Франции начала ХХ века, радикально «послать к чёртовой матери» всю парадигму модерна и заявить о своей верности парадигме премодерна --экстравагантной, нелепой, невменяемой, категорически неприемлемой в то время всеми социальными секторами без исключения. Отсюда вытекает колоссальный революционный потенциал Рене Генона.

Не менее революционен и потенциал барона Юлиуса Эволы, что совсем откровенно  проявляется в книге «Cavalcare il tigro» («Оседлать тигра»), где он  описывает феноменологию того, что мы называем «Радикальным Субъектом», феноменологию человека, абсолютно не принадлежащего миру современности, который,  находясь на периферии (или даже в центре этого мира), – демонстрирует свою полную независимость от его суггестий.

В  книге «Оседлать тигра» («Cavalcare il tigro») Эвола откровенно говорит: «Не надо нам возврата ни к какой традиции», и утверждает концепцию дифференцированного человека (l’uomo differenziato) — обособленной личности, достаточно близкую к концепции Радикального Субъекта. По меньшей мере, в эту дифференцированную личность — в форму традиционалиста без традиции, отвергающего парадигму современности, утверждающего парадигму премодерна, но не являющегося суггестивно загипнотизированным ни той, ни другой парадигмой — облечен Радикальный Субъект.

Для нас чрезвычайно важно, что традиционалисты в стиле Эволы, или дифференцированные люди, о которых он пишет, и которых крайне сложно встретить в настоящем, на самом деле, не являются инерциальными носителями премодерна.

Бессознательных носителей инерциального премодерна, проступающего сквозь модерн, и живущего в модерне, сколько угодно. Мы сами, наши родственники, люди восточного мира, Японии, России, и даже множество западных людей являют собой частичных представителей Традиции. Всякий, кто пока еще видит сны, читает сказки, испытывает чувства, способен созерцать образы – уже аффектирован традицией. Есть к тому же мифологическая структурализация нашего бессознательного, архетипы, гены. Нет ничего странного в том, что в современном мире есть всплески Традиции, более того, современный мир сам по себе достаточно локален. Несмотря на универсализм и силу гипноза своей парадигмы, он аффектирует, как правило, только рациональную часть, бессозназнательная же часть (представляющая собой прямое наследие премодерна) только покорежена, но не уничтожена, не изжита парадигмой современности. Это как раз понятно, и не представляет большого интереса для нас в данном случае.

 Дифференцированным является не тот обычный человек, который имеет в себе инерциальные элементы Традиции, а тот, кто способен оперировать с парадигмами, тот, кто прекрасно понимает модерн, кто понимает модерн как парадигму, кто прекрасно понимает Традицию как парадигму, и кто способен с этими парадигмами быть, манипулировать, иметь дело. Вот кто такой дифференцированный человек, обособленная личность.

Это никоим образом не человек, просто проспавший факт, что парадигмы сменились. А ведь большинство людей просто спит и не подозревает, что происходит в самых главных узлах бытия – и самое главное, что происходит в метапарадигмальном пространстве и развивается в метапарадигмальном времени. А тот, чье сознание спит, никого не интересует, и этим сном даёт право тем, кто проснулся, обращаться с ними как с объектом. Это понимают все вменяемые существа: ведь «самые страшные войны ведутся в духе людей» (как говорил Артюр Рэмбо).

Консервативная Революция

Еще одно показательное направление, хронологически связанное с эпохой модерна и близкое к кругу общения Эволы —  движение Консервативной Революции,  Konservative Revolution в Германии. Это интеллектуально-политическое течение косвенно, но очень тонко резонирует с той проблематикой, о которой мы сегодня говорим. К нему принадлежали и Мартин Хайдеггер с его колоссальными реконструкциями фундаментальной онтологии, и Артур Мюллер ван ден Брук с его концепцией «Третьей Империи» в метафизическом и социально-политическом смысле, и Эрнст Юнгер с его теорией «Труженика», и  Освальд Шпенглер со знаменитой эпохальной книгой «Закат Европы, и крупнейший юрист ХХ века Карл Шмитт, и десятки других громких имен.

«Консервативная Революция» ставила в центре внимания ницшеанскую проблематику и вдохновлялась во многом вектором «сверхчеловека» -- идеей свободы от модерна без прямого возврата в премодерн. Это была группа дифференцированных людей, революционных денди, как правило, крайне правых аристократических взглядов, которые шли в революцию не от недовольства внешними условиями своего существования, но оттого, что они были победителями Бога и ничто. Их не устраивало простое инерциальное продолжение  парадигмы премодерна и, одновременно, они никаких иллюзий относительно модерна не испытывали.

Вспомним, что Радикальный Субъект находится в эпоху модерна на периферии человеческого. Логично поэтому, что и большинство мыслителей, публицистов, философов и политических деятелей Консервативной Революции  находились на периферии мейнстрима. Пример Эволы показателен: он был на периферии в эпоху фашистской Италии (из-за его антикатолических экстравагантных взглядов), потом был изгоем в послевоенной демократической Италии (из-за его «фашизма»), а в до-фашистской Италии он тоже был на периферии, хотя тогда он был совсем молодым и принадлежал к кружку дадаистов (причём рисовал замечательные картины, которые на своих выставках рекомендовал зрителям созерцать, обязательно приплясывая джигу или чарльстон). Несколько полотен Эволы до сих пор можно увидеть в римском «Музее изящных искусств». Он также писал дадаистские стихи, дружил с Тристаном Царой. Всю жизнь он прожил маргиналом при всех режимах, а был одним из глубочайших мыслителей ХХ века. Генона же при жизни, кажется, вообще никто не знал, кроме горстки последователей и оккультистов. Другие деятели  Консервативной Революции тоже умудрялись проходить мимо всех кормушек и хлебных мест, и даже когда их идеи (пусть и относительно и на время) побеждали, их опять уносило во «внутреннюю эмиграцию». Таково было их аристократическое предназначение, судьба Радикального Субъекта в эпоху модерна.

 «Зверь» в постмодерне

Теперь несколько слов о звере. Дело в том, что когда мы уходим за рамки представления о человеческой парадигме (что происходит в постмодерне), мы волей-неволей начинаем говорить о других видах. Для того, чтобы человеку эффективно выйти за пределы своего вида (особенно если речь идет о том, что ему надо спуститься ниже самого себя), есть единственный способ как-то сохранить определенную преемственность и одновременно от нее отказаться — это стать зверем. Тематика зверя очень фундаментальна для постмодерна, и если мы внимательно посмотрим на феноменологию ризоматического существования шизоидных масс, описанных у оптимиста шизоанализа Делёза и у пессимиста шизофренических масс Бодрийяра, мы увидим постоянно просвечивающий код бастердизации (в прямом смысле) — появлении типа человека-свиньи, человека-кошки, человека-собаки. У писателя Юрия  Мамлеева есть очень пронзительный ранний рассказ «Голос из ничто», где повествуется о существовании разумной деятельности в некоторых особенных волевых и сознательных существах, спустившихся ниже низшей границы человеческого архетипа. Они ещё не становятся животными, не могут стать животными до конца – хотя бы потому, что человек никогда не был животным, но в первую очередь, потому, что ими движет идея стать животным. Человек никогда не был животным, животное не может стать человеком. Но чисто теоретически и в своей идее, в своей воле, в своем парадигмальном  устремлении человек, всё же способен стать почти животным; это будет плохое, больное животное, ужасное, но вроде как животное – почти-животное (через дефис). Неслучайно образы, связанные с Апокалипсисом, с концом времен, с тем, как Традиция предвидит открытие Яйца Мира снизу (т.е. постмодерн), часто сопряжены с фигурой зверя.

Зверь Апокалипсиса, звериное число 666 (которое есть одновременно и число человеческое(!) и в котором зашифровано имя Антихриста) проблематика θέριον  (зверя), tό μέγα θέριον (великого зверя) находится в центре постантропологической проблематики.

Этот  бывший (вчерашний) человек и новообразованный зверь живет прямой и нерепрессированой рациональными системами телесностью, раскатанной, как ризома по горизонтальному плану мирового экрана (мирового интернета, рекламных баннеров, поверхности телевизора). Он есть шизоидный  животный постсубъект, свободный от любых, даже самых древних табу, вправленный в волны безграничной (несфокусированной ни на каком, даже самом «смутном объекте желаний») сексуальности. Это искусственно,  парадигмально и посткультурно выведенный человеко-зверь (не настоящий зверь, и не настоящий человек), а если и зверь, то такой, какого никогда не было и который не предшествует человеку, но ему последует. Это специфически человеческое зверство является одним из лейтмотивов постантропологического пейзажа.

Но стоп! Здесь начинается самое интересное: кем Ницше называет сверхчеловека? «Белокурой бестией», то есть белокурым зверем. Это говорит о том, что антропологическая проблематика и понятие человека как такового, больше уже не применимы для описания тех явлений и тех сущностей, которые приходят на смену человеку в постмодерне. Постантропологический пейзаж — это пейзаж, где основная драма разыгрывается в зверином пространстве. Постчеловек – это неозверь, новый зверь. Новая звериность (новая дикость) означает, что шизоидные масс не просто идут в сторону деградации, рассеиваясь по соблазнительным вспышкам экранных фантомов, но вовлекаются в довольно конкретно организованный водоворот, в «вортекс свиновселения».

Обратите внимание, как любят постмодернисты метафору «бесовской текстуры», которую Делёз и Гваттари употребляют для того, чтобы описать качество текста без автора. Мы уже говорили, как она связана с евангельским сюжетом об изгнании Христом легиона бесов из бесноватого и вселении этих бесов в свиней, бросившихся с обрыва. Для Делёза и Гваттари это вполне приятный постмодернистический процесс. Бесовская текстура образуется при изгнании из человека бесов и их переселении в текст. Здесь мы сталкиваемся с идеей «радостного баланса» и взаимогармонии между бесами, свиньями и человеком, при том, что человек и свиньи рассматриваются как временные стоянки для случайной и разнообразной игры временного бесовского коллектива, разлагающегося и слагающегося в новые группы.

Процесс появления «бесовской текстуры» может быть описан как переход от человека к недочеловеку, Untermensch, но так как этот термин вызывает неприятные исторические ассоциации, лучше его не использовать. С точки зрения традиционалистов, здесь активно включаются в работу «орды Гогов и Магогов». Оптимисты постмодерна с радостью принимают эту метафору и весело провозглашают от себя лично: «вот именно, бесы, бесы, имя нам легион…»  Только на сей раз не свиньи бегут к обрыву, а философ Жиль Делёз, озверевший от своих мыслей, топоча, подбегает к окну и прыгает туда, как свинья с обрыва.

Но всё очень непросто с этим зверем. Ведь «зверь» — это концепция человека, выдуманная человеком. Для самих зверей зверей нет. Для них есть что-то другое. Они не становятся тем, кто они есть -- ежами, белками, ящерицами, воробьями, кошками. Они являются ими. У них самих и в них самих нет идеи зверя. Идея зверя, концепт зверя, представление о зверстве — это сугубо человеческое порождение. И настаёт момент, когда человек хочет стать продуктом собственной мысли, то есть зверем.

Интересно, что в каком-то смысле сверхчеловек (как «белокурая бестия»), а значит, и сам Радикальный Субъект ему в этом подыгрывает.

Совсем страшные уже пошли реальности... Чуть позже попробуем выяснить, в каком именно смысле он это делает.

Радикальный Субъект  как самостоятельный полюс

Теперь несколько иллюстраций. В постмодерне Радикальный Субъект (сверхчеловек) впервые обнажается и выступает как самостоятельная фигура. Обратите внимание, что в постмодерне разлетается вдребезги вся антропологическая сфера, сохранявшаяся и в премодерне и в модерне. В рассыпавшемся человечестве окончательно расходятся между собой Радикальный Субъект и неозверь, ризоматический желающий стать зверем экс-человек. И оба они представляют собой два полюса  постантропологической, постчеловеческой картины.

Здесь и только сейчас Радикальный Субъект может дать о себе знать спокойно и безо всяких связей, во-первых, с излишней центральностью, которой он обладал в духовном богочеловечестве, и во-вторых, с излишней маргинальностью, в которую он был обернут в эпоху модерна. Радикальный субъект теперь и не централен, и не маргинален, он просто отличен. Таким он не был никогда.

Тут-то мы и подходим к тому, что единственным заинтересованным в смене парадигм оказывается сам Радикальный Субьект, который не может быть познан, и не может быть проявлен в парадигме Традиции, недостаточно хорошо себя чувствует в парадигме модерна, и полностью обнаруживает свое собственное отличие от всей остальной среды только в парадигме постмодерна, выступая здесь как абсолютно самостоятельное явление. Не парадигмальное, а постпарадигмальное, метапарадигмальное. Таким образом, только в постмодерне Радикальный Субъект может манифестировать свое  основное качество -- полную независимость от всех парадигм.

У него есть своеобразная генеалогия. Генеалогически он сопряжен с манифестационистским эзотеризмом, притаившимся когда-то в сени креационистских догматов; с радикальным традиционализмом, отказавшимся признавать полномочия модерна, legacy of modernity, и волевым образом восстановившим схему Традиции даже в сердце обескровленной современности; с буйным сверхчеловеком нонконформистской среды эпохи модерна с неопределенной политической ориентаций, направленной радикально против нигилизма Нового времени (против ничто современности – за всё остальное, за всё вместе, одним словом, неизвестно за что)… Но в постмодерне он уже ни во что более не обёрнут, никак более не замаскирован. Он представляет собой только самого себя. Его зовут «Радикальный Субъект», и он не имеет никакого отношения к субъекту. Его зовут «сверхчеловек», и мы знаем кто он, и что он не человек.

Смена парадигм имеет автора

Если внимательно проследить за логикой Радикального Субъекта, станет очевидным, кто стоял за сменой парадигм, и какова цель смены этих парадигм. Сами парадигмы не могут меняться, это не в их интересах. Кто-то ими двигает.

Могут сказать:  это просто остывает Вселенная, действуют законы манифестации. Но если законы манифестации представляют собой однократно заданную необратимую механическую фатальность, то бытие, вся человеческая история и сама смена парадигм не имеют никакого смысла. Судьба мира не может быть чистой механикой.  А если она – чистая  механика, то это судьба поддельного мира, симулякра Вселенной. Настоящий мир, настоящая Вселенная, настоящее сущее должны управляться высшей и свободной волей. Чьей волей? Мы наши ответ: волей Радикального Субъекта, который и дирижирует сменой парадигм, организует процесс открытия и закрытия Мирового Яйца для того, чтобы высветить свое собственное проявление.

И не будь «смерти Бога», не будь полной деградации при переходе от премодерна к модерну, не будь закрытия Мирового Яйца сверху, мы бы ничего не узнали о Радикальном Субъекте, мы бы о нем не задумывались, и его бы никогда не появилось. Соответственно, фундаментальный эксперимент по смене парадигм имеет автора.

Felix culpa

Есть в пасхальной католической мессе (Exultet “Возрадуемся”) такие слова: «O felix culpa, quae talem ac tanctum meruit habere Redemptorem» («О, вина благодатная, столь великого Искупителя нам давшая!»). Речь идет о том, что если бы, согласно христианской теологии, праотцы не совершили преступления — culpa, они бы остались в раю, и Бог бы не воплотился. Конечно, им было бы хорошо, они бы остались в прекрасном месте, но их человечество было бы только человеко-человеческим, не было бы боговселения и обожения. Это фундаментальный теологический момент, felix culpa. В католицизме он подробно истолкован, но вписывается в логику и восточной патристики, православного богословия.

Переводя на постфилософский язык, можно сказать, что для Радикального Субъекта «felix transition», то есть «благословенна трансформация парадигм», а значит, имеет свою логику и свой смысл, и главное, свою цель и падение, закрытие Мирового Яйца сверху, и его открытие снизу, и вырождение людей в постлюдей. Это вырождение, появление последней сволочи постмодерна, этих шизофренических масс, неозверья, имеет свое значение для демонстрации фундаментальной и абсолютной метафизической полноты и правоты определенной инстанции (Радикального Субъекта), и в ее интересах и только в её интересах проверить на прочность, на метафизическую адекватность всё то, что подпадает под суггестию матрицы (какой бы она ни была – пусть райской и манифестационистской), и доказать тем, кто не попадётся на этот многоэтажный страшный мировой соблазн, кто переварит ее излучение, кто останется стоять тогда, когда все лягут, что они есть победители и всё выполнили как надо.

Эвола часто употребляет фразу «anima stante et non cadente» -- «душа стоящая и не падающая». Это о Радикальном Субъекте. Хорошо, что стоит, когда всё стоит. Но стократ хорошо то, что стоит даже тогда, когда всё вокруг не стоит.

Сложный путь, но таков он.

Каим и традиция исмаилитов

Приведём несколько мифологических примеров, которые можно было бы рассматривать как, своего рода, иллюстрации того, о чем идет речь. В исламской традиции, в крайнем шиизме существует такое направление, как исмаилизм, шииты-семиричники, которые заканчивают признание священных имамов на Cадыке, седьмом имаме, и не признают остальных пяти, которых шииты-двенадцатиричники признают. В исмаилитском гнозисе содержится  интересная эсхатологическая и космогенетическая конструкция, которая чем-то напоминает ту модель Радикального Субъекта, которую я изложил выше.

Устройство мира, согласно исмаилитской концепции, приблизительно таково: существует десять интеллектов(aql – по-арабски), десять эманаций Божества, десять проявлений (манифестаций). Они идут по очереди — первый интеллект, второй, и так до десятого. Если первый интеллект проявляется из высшего Божества беспроблемно, второй проявляется из первого беспроблемно, то третий интеллект вдруг начинает сомневаться.

Он думает, ну первый, это понятно, там есть божественное Не-Бытие, и есть первоопределение, первобытие. Второй — тоже понятно. А третий — не слишком ли много интеллекта? Если Бог един, то сколько нас? Ну, хорошо, один. Ну, два. Ну, три уже слишком! И посещает этот третий интеллект некая коварная мысль:  а не послать ли эти два первых интеллекта к чертовой матери и не утвердить ли себя как единого, ведь, на самом деле, зачем мне эти два посредника. Если Бог един, то я — и есть Бог, а если он единственен, то всё равно как ему поклоняться – через два первых интеллекта или напрямую. Он не соизмерим ни с чем, если он единственен. Так говорит в сердце своём третий интеллект, с намёком: а эти-то двое здесь причем? Это доктрина духовного тавхида («реализации единства»), очень тонкая вещь. Эта доктрина ставит акцент на том, что у «Бога нет сотоварищей». Вот третий интеллект пытается осуществить своего рода тавхид. Он говорит: нечего мне здесь ставить над собой моих иерархических коллег. Есть принцип, есть я, а эти мне не нужны.

Но эта темная мысль (подозрение) оказалась не слишком удачной, поскольку сила божественных пневматических законов вошла с ней в противоречие и скинула его с прекрасного третьего места на десятое. Так третий интеллект становится последним интеллектом. Но падение его на этом не заканчивается, поскольку сомнение было слишком фундаментальным, и его крутит дальше.

Он создает из себя видимую Вселенную, и задает ей циклическое развитие, которое двигается по линии цикла от высшей к низшей точке. В ходе всего этого интеллектуального, космогонического и священно-исторического процесса сам десятый интеллект (бывший третий интеллект) — воплощается в мир, становится человеком духовным («adam ruhani»).

Он последовательно (иногда и одновременно) воплощается в череде пророков, духовных деятелей; его задача, с точки зрения исмаилитского гнозиса, сделать из имплицитной, присущей ему, внутренней тени сомнения четкий внешний образ, т.е. экстериоризовать свою «тёмную мысль», избавиться от неё, воплотив в наглядную и зримую действительность. 

И вот когда он проходит весь цикл до самого низа, до конца истории, он сталкивается с тем, что повлекло его падение, как с полностью отличной от себя фигурой. Исторгнутая из него самого «темная мысль» становится антихристом, «мировым даджалом», «лжецом». (Современные мусульмане, видимо, справедливо, отождествляют «даджала» с Соединенными Штатами Америки, а православные отождествляют их с антихристом, тоже, скорее всего, справедливо).

 Сам же третий (позже ставший десятым интеллект), в конечном итоге, обнаруживает себя как Ка’им (воскреситель), который в конечной битве (Endkampf) сражается с темным началом, то есть со своим собственным сомнением, воплощенным вначале в глобальный внешний мир, затем в его деградацию, а наконец в мировое постмодернистическое зло (с даджалом). С победой над этим злом основывает событие, которое называется в исмаилизме «каямат-уль-каямат» («воскресение всех воскресений»). Ка’им (как финальное воплощение третьего интеллекта) побеждает даджала (как сомнение этого же третьего интеллекта).

И далее, благодаря тому, что вся операция успешно завершена, происходит революционное восхождение Ка’има назад -- на свое почетное (но, увы, третье) место. Однако уже без тени сомнения.

Так исмаилиты видят мировой исторический процесс, и эта мифологическая конструкция тонко намекает на приключения и перевоплощения Радикального Субъекта при смене парадигм.

Пистис София

Для иллюстрации темы Радикального Субъекта можно привести в пример также гностическую концепцию «Пистис Софии», содержащуюся в учении ранне-христианских барбело-гностиков.

Согласно тексту «Пистис София», существует 12 высших эонов, над ними (или в центре их) 13-й эон. В высшем эоне существовали различные архонты -- женские и мужские, так называемые «сизигии», то есть пары архонтов (мужские и женские). И вот, один женский архонт по имени Пистис София, не очень важный архонт, довольно периферийный, вдруг заподозрил, что в мироздании есть какой-то изъян, закралась какая-то ошибка. Вроде всё нормально, но что-то не то… И тогда Пистис София обратилась в молитве к «высшему свету». Она заметила (или ей показалось?!), что где-то сверху в один из моментов перемещения цикла эонов мелькнул высший, нездешний свет. И услышала она сладкие голоса, которые звали ее туда, на ту сторону.

И тогда Пистис София выдвинула владельцу 13-го эона, могущественному Иолдабаофу, своего рода, «претензию»: мол, несмотря на то, что ты считаешь, что ты здесь главный, по сути, это не так, выше тебя есть «высший свет» (правда, его не видно никому, и есть ли он на самом деле, это ещё вопрос). Но Иолдабаоф был могущественным архонтом и время не терял. Он ответил Пистис Софии тем, чем мог. Он дал ей мощную пощечину, она закрутилась, выпала из 13-го эона, потом перескочила на 12-й, 11-й, 10-й, проскакала по всем эонам и упала во тьму кромешную, туда, где жил дракон внешних сумерек. Упала ниже низшего, туда, где, по Делёзу, живут ризомы, а, по традиционалистам, Гоги и Магоги.

Но когда Пистис София пришла в себя после головокружительного падения, она испугалась, ей стало очень плохо, она попросила прощения за то, что она сделала, что не сдержалась, что поставила под сомнение могущество Иодалбаофа. Но при этом она прошептала: «Всё равно я верю в высший свет». Пистис София сказала: «Несмотря на то, что ты оказался, Иолдабаоф, таким сильным и жестоким, и смог меня сбросить во тьму кромешную, я от своих претензий не откажусь». Пистис София молилась и рыдала, каялась и настаивала на своём. Так прошли века, и боль её росла, а решимость её пропадала…

И тогда наступает удивительная вещь. Пистис София то ли увидела свет, то ли ей показалось, что она его видит, — эти высшие метафизические реальности настолько тонки, что подчас легкое сомнение может кончиться плачевно, и нетрудно сбиться, приняв одно за другое. Итак, то ли увидела, то ли показалось. Но во всяком случае, когда она уже ни на что не рассчитывала, и просто рыдала («на рецех Вавилонских» или как жена Гектора Андромаха, увезенная Пиррусом,  кстати, плач Иеримии гностиками растолковывался как плач Пистис Софии), случилось невозможное: разверзлось небо и в 13-й эон тайно вступила Первая Мистерия, то есть тот самый свет, который она заметила. И она оказалась права.

Тогда Первая Мистерия пронизала все эоны, разогнала и переставила местами всех коллег-архонтов, которые там копошились, и вывела Пистис Софию к достойной новой жизни.

На этом рукопись обрывается, и судьба Пистис Софии, ее окончательное возвращение к высшей небесной стране откладывается, по крайней мере, оно не описано. Но, по меньшей мере, из внешних сумерек ее Первая Мистерия, воплотившаяся в гностическом Христе, выводит. Однако предполагается, что дальше последует полный возврат, «свершение всех свершений» и ее страдания будут полностью оплачены.

Эта мифологическая история, как и космологически-эсхатологический сюжет исмаилитского гнозиса, довольно тонко резонирует с темой  Радикального Субъекта.

Эта авантюра, направленная на то, чтобы рискнуть перспективой золотого очарованного мира, участием в высших онтологических небесных сферах и полным благополучием, пойти на риск любви к нищете, на риск «кенозиса», (обнищания, умаления) для того, чтобы в критической, эсхатологической ситуации, доказав свое отличие от тех парадигмальных матриц, сквозь которые это существо проходит, утвердить совершенно новые радикальные постпарадигмальные перспективы, представляет собой чрезвычайно рискованное, опасное и ужасающее метафизическое предприятие. Никому не посоветуешь. Многим оно может показаться аморальным и отпугивающим, поскольку, действительно, в таком эксперименте слишком много поставлено на карту.

Метафизическая война

Сейчас мы подходим к тому моменту, когда две основные реальности постмодерна, два полюса постчеловества – Радикальный Субъект и ризоматический зверь --  начинают между собой окончательное выяснение отношений. В Радикальном Субъекте мы имеем дело с тем, кто стоит за вращением парадигм, за динамикой их смены. Он-то и производит фазовые переходы, чтобы обнаружить себя в них и развеять гипноз того, что, выдавая себя за абсолютное, таковым не является. Вероятно, Радикальный Субъект в постмодерне репрезентирует не просто закономерный результат вырождения парадигмы модерна, но для него сама возможность такой парадигмы – столь гнилой и отвратительной парадигмы – выдает несовершенство и внутреннюю гнильцу всех парадигм вообще. В постмодерне всё – симулякр. Но для Радикального Субъекта парадигма и есть симулякр. Любая парадигма. Только то, что не аффектировано парадигмами – только это не симулякр. А единственно, кто не аффектирован парадигмами, это Радикальный Субъект. Следовательно, только он и есть не-симулякр. Всё остальное симулякр.

Но, что любопытно: другой полюс постчеловечества – ризоматический неозверь – тоже не просто накопление био-рассудочного мусора, не случайные энтропические останки Вселенной. В нём сосредоточено всё то, что составляло сущность парадигмальных суггестий на всех этапах. А еще точнее, всё, что было в парадигмах сущностного – за вычетом Радикального Субъекта. Неозверь – это сама парадигмальность парадигм, их обобщенная и плотно сконцентрированная сущность. И как только парадигма постмодерна схватится как следует за наш мир, мы поймём, что такой жёсткой хватки мы ещё не знали. В вортекс свиновселения будут втянуты суверенной волей антихриста все те, кто покорно следовал за эволюцией парадигм, не пытаясь бросить им вызов и прорваться к неочевидной, опасной и чрезвычайно трудной инстанции Радикального Субъекта.

Поэтому столкновение двух полюсов постантропологического пейзажа будет иметь самое драматическое значение из всего, что мы знаем или нам кажется, что мы знаем.

 В такой ситуации постфилософия, курс которой вы почти прослушали, из констатации «конца истории», философии, культуры и описания ее постмодернистической феноменологии (как в оптимистическом ключе Делёза, так и в пессимистическом ключе гиперкритики Бодрийяра) превращается в нечто совершенно иное -- в увлекательное и абсолютно новое напряженное занятие, которое точнее всего будет определить как метафизическую войну.

 
01.10.2012

ПОСТЭРОТИКА

Чтобы описать явление постэротики, т.е. гендерной проблематики в парадигме постмодерна, проделаем уже ставший привычным для нас экскурс в предшествующие парадигмы.

Часть 1. Эротизм в манифестационизме. Метафизика пола

Манифестационизм как стартовая черта парадигмального анализа

Рассмотрим эротическую проблематику, ее связи с онтологией и гносеологией в манифестационизме. Мы уже неоднократно говорили, что  премодерн включает в себя две модели: манифестационистскую и креационистскую. Обе модели подпадают под определение парадигмы премодерна, но внутри нее радикальным образом отличаются друг от друга. Креационизм в рамках традиционного общества создает предпосылки для последующего пришествия парадигмы модерна, ибо напрямую от манифестационизма к модерну перейти нельзя. В свою очередь, и креационизм совершенно непонятен без манифестационизма. Поэтому начнем рассмотрение гендерной проблематики с того, с чего всегда следует начинать – с манифестационизма.

Миф об андрогине

Смысл манифестационистского подхода к гендерной проблеме заключен  в мифе об андрогине. Если суммировать одним понятием отношение манифестационистской парадигмы премодерна к проблеме гендерного деления на два пола, то это будет первичный андрогинат — в разных формах и вариантах.

Миф об андрогине (или гермафродите) является не позднейшей рефлексией на полярность полов и не продуктом наблюдений за различиями в психологии, анатомии и культурных реакций двух разновидностей человеческих существ, но примордиальным явлением, постулируемым до и прежде эмпирического столкновения с полом. Андрогинат не умозрительная достройка над эмпирической двойственностью людей (а также животных и растений), но метафизический опыт изначального единства, предшествующий всякой рефлекции, всякой эмпирике, всякому восприятию. В манифестационизме опыт андрогина предшествует опыту мужского и женского начал.

Миф об андрогине, изложенный, например, у Платона, предполагает то, что Мирча Элиаде называет первоначальной интуицией андрогината. Концепция андрогина не является абстрактным сложением мужчины и женщины и попыткой сконструировать нечто среднее.

Андрогин является базовой онтологической реальностью гендерной перспективы манифестационизма.

Миф об андрогине утверждает, что андрогинат является  нормативным состоянием человеческого существа. Но в конкретной истории – по крайней мере, зафиксированной в священных хрониках – это состояние помещается в мифологический эон начала, считается чем-то утерянным, утраченным. Однако эта утрата не просто фиксируется, но переживается как аномалия. Наличие двух полов, а не одного, есть био-анатомическая патология, требующая преодоления, исправления. Так, андрогинат становится заданием, антропологическим, гендерным горизонтом. Совершенный человек мыслится как андрогин.

Горизонт андрогината имеет собственную онтологию, а значит, в манифестационизме андрогин есть, обладает бытием. Более того, он-то и обладает бытием в полной мере, он более есть, чем его расколотые половинки – мужчины и женщины. Ровно в той мере, в какой они не андрогинны, они обделены бытием, т.е. их в определенном смысле нет. По-настоящему быть, быть в половом, гендерном, смысле может только гермафродит.

Дорога к андрогину начинается не с бытия пола, чтобы закончиться в темных лабиринтах фантастической легенды, но с призрачности и онтологической привативности (недостаточности) половой принадлежности и идет к сияющей утвердительности того, что только и есть, по-настоящему есть. То, что в бытии полов принадлежит онтологии, то, что в мужчине и женщине есть, принадлежит не мужскому и женскому, но андрогинному началу. Собственным элементом половой дуальности является «иллюзия». Иллюзия – вот, что делает женщину женщиной, а мужчину мужчиной.

Спина неба и лицо земли

Андрогин распадается на два пола, но это распадение никогда не фундаментально и не окончательно. Различные образы в сакральной традиции всегда подчеркивают наличие мужского элемента в женском, а женского — в мужском. Например, в китайском символе «инь-ян» представлены два принципа — темный и светлый, но образно указано, что в светлом мужском начале «Ян» существует черная точка, а в черной женской стихии «инь» существует белая, светлая точка. В принципе, можно сказать, что это образ или символ андрогина.

 Интересно, что черная точка на белом фоне называлась «спиной неба», а белая точка на черном фоне — «лицом земли». Дело в том, что манифестационистская парадигма в своем основании, по определению, недуальна (принцип адвайтизма). Постоянно оперируя с дуальностями или с биномами, эта парадигма всякий раз указывает на недостаточность такого разделения. Несмотря на то, что весь мир живет под знаком диады, под фатальностью диады, фатальностью разделения, это разделение никогда не является онтологически абсолютным. Разделенное всегда сохраняет связь с андрогинным архетипом, который предшествует диаде.

Рациональная идея чистой идентичности (мифологически выраженная в формуле в «небе» нет «земли», а в «земле» нет «неба»), то есть доведение парадигмы дуализма до своего логического предела совершенно чужда манифестационизму как таковому.

Манифестационистский дуализм всегда недуален, поэтому он утверждает, что небо (или мужской принцип) обязательно имеет в себе женскую точку (или земное начало), так же, как и женское начало обязательно имеет в себе элемент мужского начала. Будучи разделенными между собой, они обязательно несут в себе элементы противоположности. А раз так — они никогда не являются «абсолютно негативными» или «абсолютно позитивными». Они всегда относительны, всегда скреплены узами онтологического брака, обоснованного фундаментальной изначальностью андрогината. Это очень принципиально, поскольку здесь проявляется глубинная логика мышления манифестационизма – логика андрогинной примордиальности, предшествующей дуализму.

Для нас, людей серьезно проработанных номиналистской парадигмой, было бы естественно совершенно по-другому рассмотреть женщину и мужчину. Вначале зафиксировать их различия, затем выделить те признаки, которые соответствуют только одному полу, и на этом основании сформулировать критерии идентичности каждого из них, и лишь затем, в качестве «научной» гипотезы, предположить, что чисто теоретически могло быть какое-то существо, которое обладало бы обобщенными признаками обоих полов, т.е. суммирующей идентичностью.

Манифестационистское сознание работает по-другому. Для него вначале есть интуиция целостности, интуиция неразделенности, которая воплощается в схватывание образа шарообразного существа, где нераздельно соединены, точнее, еще не разделены мужские и женские признаки. В Древней Греции образы «бородатых Венер» были весьма распространены.

В этом андрогинном начале, в онтологии андрогината заключается очень тонкая идея интегрирующей эротичности манифестационистского мировоззрения.

Эрос

Перейдем от абсолютного горизонта рассмотрения гендерной проблематики к более конкретным вещам. Что происходит между мужским и женским началами, когда андрогинат оказывается за пределами эмпирического восприятия?

Между ними развертывается вся динамика бытия или то, что греческие философы определяли термином «эрос» (eroz). Эрос — это вся совокупность возможных отношений между мужским и женским началами. В эросе воспроизводится, но уже постфактум, после разделения диады, андрогинная природа мира. Хотя двойственность метафизически анормальна (нормальна только недвойственность), она, тем не менее, является необходимым условием манифестации и вместе с тем постоянно стремится к самопреодолению. Если бы стремление к преодолению двойственности не лежало в самой сердцевине этой двойственности, то представители противоположного пола чувствовали бы друг к другу полное безразличие. И если женское и мужское начала рассматривать не как два фрагмента общего андрогинного импульса, а как самодостаточные полюса, тогда не было бы той центральности и фундаментальности эроса, которой пронизаны все космические уровни, начиная от высших этажей традиционной манифестационистской метафизики, кончая миром людей, животных и растений (Традиция утверждает, что даже минералы любят друг друга, и в алхимии изучаются такие явления, как «минеральное семя», «месячные металлов» и т.д.). Онтологическая и гносеологическая гамма отношений между мужским и женским началом (внутри манифестированной Вселенной) обоснована и обусловлена наличием примордиального андрогината.

Как послание или проявление примордиального андрогината реализуется (уже имманентно) данный нам конкретный эрос -- эрос, который притягивает землю к небу, мужчину к женщине, холодное к горячему и другие пары противоположностей. Если андрогинат в чистом виде является вынесенным за пределы обычного опыта и андрогинные реальности начинаются за самым последним пределом метафизического созерцания, то эротическая субстанция, эротическая энергия, эротическая динамика даны и имманентны миру как его движущая сила.

«Если бы был только андрогин, то не было бы полярности мира, — рассуждает человек в парадигме манифестационизма. -- Поэтому не было бы мира, а был бы один Абсолют. Для того чтобы мир появился, андрогинная природа реальности должна быть сокрыта и проявляться через оппозиции». Из такой логики следует, что неандрогинность пола — это следствие намеренного сокрытия андрогината. Но поскольку андрогинат онтологически предшествовал полу, то его следом является космическая любовь, которая пронизывает все уровни мироздания. Именно этот космический эрос отвечает за всё: за движение тел, за происхождение видов, за диалектику отношений неба и земли, за события в истории людей, чертей и богов, абсолютно за всё… Эрос и составляет сущность и ткань, главную субстанцию, смысл существования всей  манифестационистской Вселенной.

 Вселенная манифистационизма — это вселенная абсолютной, бескрайней и бесконечной любви. В этой любви существуют самые разнообразные формы, сегменты, диалектические выверты. Даже ненависть, вражда и отталкивание являются субпродуктом космического эроса.

Онтология пола

На третьей ступени метафизики пола – начиная с высшего андрогината и следующего за ним космического эроса – стоит эмпирическое понимание пола, каким мы встречаем его в нас самих и в окружающем мире. Хотя перед лицом андрогина мужское и женское начала лишены собственного бытия и в принципе иллюзорны, манифестационистская традиция не выносит на первый план эту финальную иллюзорность пола, но толкует онтологичность диады через онтологию любви, придавая тем самым полу высшее метафизическое и сотериологическое значение. Другими словами, хотя мужское и женское отличаются друг от друга и, главное, от андрогина незначительными специфическими погрешностями (которые динамически пытается преодолеть энергия космического эроса), даже эти «погрешности» Традиция не может отдать на откуп «ничто», нигилизму и старается истолковать в онтологическом ключе. Так возникает онтология мужского и женского начал.

Мужское начало в символизме Традиции является синонимом высшего Божества, неба, света. Мужчина выступает образом онтологического тождества: он есть тот, кто есть (кто есть он).

Женское же начало вписывается в синонимический ряд теневого аспекта божества; онтология женщины сопряжена со смертью, землей, тьмой, ночью, зимой. Женщина есть не та, кто есть, она есть за пределом самой себя. Её бытие не самодостаточно и указывает на бытие другого, нежели она. Ночь это не день, тьма не свет.

Мужское и женское, понятые онтологически, заведомо превышают человеческое. В манифестационизме пол есть у всего. Мужское и женское начала свойственны бесплотным богам, людям, духам, всем существам и вещам мира. Пол -- явление универсальное и космическое. Всё проявленное вовлечено  самим фактом проявления в половую диалектику. Всё имеет пол.

Сознание премодерна, свободное и наивное, любвеобильное сознание премодерна легко минует грань четкого строгого видового определения и провозглашает: мужское и женское начала фундаментальны, абсолютны и  являются многомерными (и подчас) причудливыми сгустками великого полдня или великой полночи (их вселенской диаграммой).

Мужчины и женщина как денотанты

Мужчина и женщина в метафизике Традиции представляют элементы открытых символических цепей, рядов. Поэтому анатомические атрибуты мужчин и женщин (равно как и крупных млекопитающих животных) могут выступать образами для бессчетных бытийных форм – видимых и невидимых, низших и высших. Фаллос и ктеис становятся предикатами бытия, символизируя бесконечные струны, оси, организующие вокруг себя метафизику, онтологию, гносеологию, космологию, антропологию, политику, экономику, социологию, бытовую практику традиционного общества.

Чаша становится символом женского начала, а посох — мужского не из-за визуального сходства, соответственно, с ктеисом и фаллосом, но сами чаша и посох, равно, впрочем, как и ктеис и фаллос, являются сгустками онтологии пола Вселенной, воплощающегося в бесконечных рядах живых и не живых, естественных и искусственных, сакральных и бытовых предметов и явлений. Вселенная манифестационизма – это половая Вселенная, в ней все пронизано полом, всё имеет пол.

Взаимозаменяемость символизма основана на том, что ни мужчина, ни женщина в метафизически гендерном смысле парадигмы премодерна не являются денотатами. «Денотатом» в лингвистике и структуралистской философии принято называть «обозначаемое», то есть ту последнюю и безусловную реальность, на которую указывают слова, знаки, образы и иные формы выражения (языковые, в широком смысле). Термин «денотат» образован от латинского глагола denotare, что значит «указывать», «обращать внимание на что-либо». В паре с понятием «денотат» выступает другой технический структуралистский термин «денотант»,  представляющий собой форму активного причастия от того же самого глагола denotare, который подразумевает «означающее», «указывающее», «привлекающее внимание к чему-то». Пара «означаемое» и «означающее» не только красноречиво описывает изменение гендерной проблематики в различных парадигмах, но и емко описывает саму сущность этих парадигм.

 

В манифестационизме (изначальной форме парадигмы премодерна) единственным подлинным денотатом является недвойственность, в гендерном смысле – андрогин. Все остальное суть многообразные денотанты. Эти денотанты образуют иерархические цепи. В вопросе символизма полов мужское и женское начала являются высшими денотантами метафизики, изложенной в гендерных терминах.

Говоря о том, что в парадигме премодерна ни мужское ни женское не является денотатами, мы с удивлением, наверное, узнаём в этом некоторые элементы постмодерна, а именно, отсутствие денотата. Стоит уточнить, что мы имеем в виду. В качестве денотата как в премодерне, так и в постмодерне не выступает ни реальный мужчина, ни реальная женщина, ни даже обобщенная «мужественность» или «женственность», полученные способом рациональных наблюдений за тем, что общего у всех мужчин и у всех женщин. «Мужчина» и «женщина» как денотаты появятся только в модерне, вместе с конструктом «реальности» и «рациональности». В парадигме премодерна структура познания совершенно иная.

Денотат там, тем не менее, есть. Этот денотат, выстраивающий в единую онтологическую и символическую цепочку Зевса, Аполлона, героя, гражданина Афин, кобеля, посох, вертикально торчащее дерево, продолговатый камень, ухмылку сатира и много другое – это по-мужски понятое онтологическое и метафизическое Первоначало. Оно иногда само называется «мужчиной» только потому, что половая роль мужчины создана по образу и подобию его. Мир – это язык онтологии, вещи и существа мира – слова этого языка. Мир создан по кальке богов, он и есть бытие богов. Боги составляют язык, люди и вещи – слова. Переплетения судеб богов, людей и вещей суть высказывания. И половая специфика ролей в структуре языка отражает устройство бытия.

Мужское как совокупность формальных признаков мужчины или самца не денотат, наоборот, это «денотант». Денотатом (обозначаемым) является вполне конкретная вещь: Первоначало, взятое в себе. Вот, что делает мужчину мужчиной – то, что он означает отношение Абсолюта к самому себе.

А что же делает женщину женщиной? Денотантом (обозначающим) чего является она наряду с чашей, прудом, сложенной лодкой ладонью, влагой ночных трав, светом Луны? Женщина является денотантом отношения Абсолюта к тому, чем он не является, к не-себе, денотантом его воли к самосокрытию, к мнимому (игровому) нетождеству, к проявлению, к иллюзорному удалению от самого себя. Вот что делает женщину женщиной. Вот ее абсолютный исток.

Но стоп! – мы сказали раньше, говоря об андрогине, что мужчину делает мужчиной иллюзия, погрешность. И снова верно, мы не удалились от истины манифестационизма. В метафизическом пределе, оба «движения» Абсолюта -- и к самотождеству и к саморазличию --  совпадают. Они суть одно, так как Абсолют не допускает дуальностей: он их поглощает, пожирает, не давая им обрести собственное бытие. Абсолют, может быть, и хотел бы скрыться от самого себя, но у него не выходит, не получается. Он всегда недвойственен и, следовательно, андрогинен. И следовательно, высшим денотатом в онтологии пола является противоположность двух иллюзорных – в последнем счете – деяний Абсолюта: самоотождествления и саморазличения. Не различаясь, Абсолют не может самоотождествиться. Поэтому на самом далеком метафизическом горизонте пол теряет смысл, его денотат исчезает, но это онтологическое исчезновение только укрепляет бытие пола: ведь он исчезает в Боге, в источнике всякой божественности. Полу говорят: «Благодарим вас, вы выполнили свою роль, вы старались, но сейчас наступает «время андрогина», и вы отныне свободны».

Эрос также может быть рассмотрен как денотант андрогина. Он приводит пол к его метафизическому горизонту, раскаляет и очищает его. А в конечном счете, эрос провозглашает: «И я выполнил свою миссию – привлек две половинки друг к другу, в пике любви пары обнаружили андрогинное единство своего происхождения, вновь стали одним – такими, какими по сути всегда и были. Моя работа закончена, для любви больше нет пространства, так как все иллюзии, которые стояли на пути высшего тождества, развеяны». Эрос сбрасывает маску, и мы видим, что под ней скрывался сам андрогин.

И тогда мы понимаем, что любовь гораздо важнее тех, кто любит, гораздо важнее мужчин и женщин, гораздо важнее за что любят, почему любят, кого любят и как любят. Любовь абсолютна, любовь и есть Бог, и Он живет в любви, сквозь любовь, как любовь. И любя, мы причащаемся к Его вселенскому действию.

Пол  фундаментален, будучи символом высших метафизических реальностей, но он, с одной стороны, никогда не воплощает в себе полностью то, на что указывает, а, с другой стороны, он есть нечто эмпирически данное, что присутствует здесь и теперь, ощутимо, конкретно.

Здесь мы видим два направления, вертикальное и горизонтальное, которые диалектически переплетаются.

Священная аскеза

С одной – горизонтальной -- стороны, мужское и женское начала образуют систему эротических напряжений, пронизывающих ткань бытия. Эротическая сфера на имманентном уровне отражает высший андрогинат, который еще значительнее, чем онтологизация мужского и женского начала, значительнее и вверх, и соответственно, вниз.

С другой стороны, онтология пола в Традиции является фундаментальной,  поскольку мужское и женское начала сами по себе являют собой символ небесных, метафизических инстанций, и поскольку их притяжение друг к другу, эротическая напряженность, развертывающаяся между ними, отражают, означают и воплощают движение этих метафизических инстанций к восстановлению андрогинного единства.

В этом втором случае, мужчина и женщина являют собой – на сей раз в вертикальном смысле -- денотанты (signans) метафизических начал в их отдельности (мнимой, с точки зрения онтологии, андрогинии, но вполне «реальной», «настоящей», с точки зрения проявления).

Взятый в этом срезе, мужчина сам по себе, как денотант, чрезвычайно ценен, так как он «денотирует» высшее тождество.

Мужчина, становясь мужчиной, встает на путь вертикальной реализации того, что он «означает». Отсюда проистекают практика мужской аскезы, путь воина, который абсолютизирует в себе мужское начало и выходит к отождествлению с фундаментальным принципом – далеко за пределами человека, участвует в тотализации мужской онтологии, ведущей к высшему тождеству.

Этот путь мужской тотализации бытия в значительной степени идет по линии полной автономии от женского принципа. Последние следы этого мы видим в современном мужском монашестве,  в воинских практиках и воинской психологии.

Точно так же в женском монашестве, в сакральном целомудрии римских весталок или в других формах женской аскезы мы видим, как осуществляется на практике тотализация женского начала -- без участия мужского начала.

Здесь онтологические процессы протекают вертикально – так, что утверждение собственного пола позволяет высшим принципам манистифицировать себя при полном отсутствии другого пола. Эроса здесь нет, хотя пол есть. Более того, именно пол здесь подлежит трансцендентализации и становится платформой метафизической реализации. Это – внеэротический вариант метафизики пола.

Таинство любви

Онтологическая реализация пола может проходить и через горизонтальное измерение. Тогда мы имеем дело с метафизикой любви. В дело вступает эрос. Мы видели, что в эросе дает о себе знать призыв или тяготение, гравитация андрогинной онтологии. Эта андрогинная онтология также ложится в основу отождествления денотанта с денотатом, signans с signatum. Но только структура этого отождествления отлична. Надо сказать, что «горизонтальность» такого пути весьма относительна. Она указывает лишь на то, что мужчина и женщина обращены здесь не к своему архетипу, а к эротической сфере влечения к другому. Здесь мужчина и женщина становятся абсолютными не потому, что начинают воплощать в себе Абсолютного Мужчину и Абсолютную Женщину, а потому, что сжигают себя в пламени эроса, полностью отдают свое мужское и свое женское в жертву любви.

Тогда их страсть актуализует стихию эроса, которая, находясь между ними – на «горизонтальной» плоскости между конкретным мужчиной и конкретной женщиной – на самом деле, и есть прямое воплощение трансцендентного начала, инобытие андрогина. И бытие в любви друг к другу возводит их – но уже по совершенно иной траектории – к нерасчленимому недвойственному Первоначалу, которое и есть Любовь.

В этом случае, в случае настоящей священной любви, становится не важно, кто и что находится на этих полюсах -- на мужском и женском. Священный эротизм предполагает реальность, законченную саму по себе, которая позволяет подставлять в напряженную структуру эроса неважно кого. Это создает предпосылки для поливалентного и открытого эротизма, панэротизма традиционного общества. Такой панэротизм никогда не ограничивается строгой, фиксированной системой полов, и чем более манифестационистским является общество, тем более широким и многомерным является открытое поле эротического пространства, поскольку тотализация андрогинного начала может проходить в любом секторе периферии всего круга.

Здесь соотношение денотата и денотанта меняется. Основным денотатом становится сам эрос, а мужчины и женщины указывают своей половой спецификой только на него. Он и становятся масками любви, не пола как такового, но его преодоления в напряженном экстатическом слиянии противоположностей, coincidentia oppositorum.

Онтология наготы и гимнософизм

Здесь следует обратить внимание на следующее: идея манифестационистского отношения к гендеру рассматривает наготу как явление онтологического порядка. Поэтому нагота не является объектом жестких ингибиций. Бодрийяр (правда, в совершенно другом контексте) говорил, что «порнография — прямая наследница метафизики». Речь здесь идет о том, что принцип наготы открывает природу мира, но природа мира, подоплека мира — это и есть символическое обнаружение полового дуализма, изначальной структуры той сакральной субстанции, которая проявляется ex Deo (из Бога). Отсюда вытекает идея того, что нагота является не столько эстетическим, сколько метафизическим явлением. Диалектика обнажения -- снятие одежды и ее надевание на себя -- служит символом, отражающим космическое дыхание, открытие и сокрытие высшего принципа. Нагота символизирует (обнаруживает) подоплеку сущего (т.е. бытие), а одежда ее скрывает.

Здесь есть диалектический момент: в некоторых случаях одежда является знаком упорядочивания (оформления) изначального хаоса, и тогда она предстает перед нами элементом иерархизации и установления структуры,  который привносится в изначальный хаос примордиальной наготы. Иногда наоборот — обнажение является выражением сути бытия, а одежда — сокрытием этой сути. Поскольку в традиционалистской манифестационистской перспективе нет взаимоисключающих элементов, то ритуалы облачения и разоблачения, одевания и раздевания, всегда имеют амбивалентный смысл.

Даже в креационистской традиции, традиции христианства, в православном богослужении сохранились элементы символического облачения. Есть даже особый чин облачения священника, когда на него возлагаются подрясник, ряса, омофор и другие части иерейского облачения, и всё это сопровождается строго определенными молитвами. В некоторых ситуациях и снятие этих одежд тоже сопровождается определенными сакральными ритуалами.

В манифестационистском обществе, если люди одевали какую-то мелочь, носок или шнурок, они что-то причитали, бормотали, пели хвалебные гимны…

Точно так же дело обстоит и с сакральным стриптизом – т.е. «танцем семи покрывал». Согласно Юлиусу Эволе, во многих древних культах Египта, Ассирии, Рима и Греции жрицы практиковали особый танец, в ходе которого сбрасывали с себя покрывала. Финальная нагота символизировала возврат к изначальной полноте первоначала. Любопытно, что всплески этого сакрального подхода мы встречаем в явлении «эсхатологического нудизма», как у племен Океании (изученных Элиаде, подробно занимавшимся карго-культами), так и в раннем европейском протестантизме – в частности, у чешских сектантов-адамитов, призывавших всех, в виду наступления конца свете, ходить «в чем мать родила». «Эсхатологический нудизм» у папуасов сопровождался обобществлением всей собственности и оргиастическими практиками «общности жен». Это тоже происходило в преддверии «конца света», накануне прибытия предков из мира мертвых на кораблях из ногтей мертвецов с изобилием товаров. Здесь легко опознать и некоторые большевистские практики, чрезвычайно убедительно описанные в «Чевенгуре» Платонова. Кроме того, раздевание служит важным «инициатическим» элементом в некоторых масонских ложах.

Весь этот комплекс в несколько анекдотическом виде обнаруживает основную идею связи наготы с изначальной онтологией.

В раннем христианстве также была традиция аскетической наготы, гимнософизм, откуда происходят «голые святые».

Гендерная гносеология

Говоря о гендерной гносеологии, можно вспомнить те схемы, которые мы описывали раньше: о том, как понимает человека традиционная метафизика. Традиционная метафизика видит в человеке три центра: центр сознания или рассудка, который символически локализуется в области мозга, интеллектуальная интуиция в сердце и центр желаний, который локализуется внизу живота. В центре манифестационалистской модели — живое сердце, которое распространяет лучи света в лунный диск рассудка, а свой жар передает силе влечения. Такой подход показывает, что между рассудком и эротическими желаниями не существует фундаментального противоречия, не существует оппозиции. В центре всего стоит сердечная активность, которая, с одной стороны, формирует рассудок и его содержание через лучи, которые отражаются в «лунном» черепе человека, а с другой стороны, через свой жар нагнетает витальную энергию, которая заставляет человека воспроизводить свой род, а также бегать, скакать, плясать, работать, создавать произведения искусств, воевать и совершать прекрасные подвиги для того, чтобы понравиться противоположному полу. Всё это уравновешивается и исходит из интеллектуальной интуиции, которая является синтезом ума и желания.

В гендерном анализе можно распределить полюса: рассудок соотносится с мужским началом, центр желаний — с женским началом, а центральная  интеллектуальная интуиция сердца --  с андрогинным началом. Соответственно, в сердце происходит истинный брак между человеческим сознанием и человеческим желанием. И мужской ум и женское желание являются сакральными, хотя и вторичными по отношению к интеллектуальной интуиции и ее символическому органу — сердцу.

Патриархат и матриархат

Последние шесть тысяч лет мы живем в эпоху доминации патриархального начала, и даже если мы говорим о манифестационистских традициях, они всё равно акцентируют большое значение рассудка. В манифестационизме рассудок — это аполлонический принцип света, упорядоченности, гармонии мужского начала, в то время, когда женскому, земному, теневому началу отводится сфера ночи, дионисийских мистерий и всего того, что является исключением из рассудочного правила.

 Согласно некоторым реконструкциям, в частности, у Бахофена  в фундаментальном труде «Материнское право» и у некоторых археологов, есть идея, что доминации патриархального начала предшествовали матриархальные цивилизации (этот тезис принимает и традиционалист Юлиус Эвола в своем труде «Восстание против современного мира», говоря о женской сакральности серебряного века). Но когда ученые подходят к описанию этих цивилизаций, они сталкиваются с рядом парадоксов. Оказывается, что женщины не просто правили мужчинами, как мужчины правили (и отчасти правят) женщинами сегодня. Нет и следов преобладания генитального центра над рассудочным, что мы вправе были ожидать, исходя из простой симметрии—ведь патриархат как раз и провозглашал преобладание мужского, рассудочного начала над женским эротическим. Оказывается, матриархат, восстановленный в деталях, представлял собой не главенство женщин над мужчинами, но главенство сердца одновременно и над рассудком, и над сферой желаний.

Теоретически можно допустить, что существовала и прямая калька с мужского патриархата, только в женском варианте: некоторые мифы об амазонках описывают это. Но большинство ученых, занимавшихся этой проблемой, в частности, немецкий историк Герман Вирт, описывали архаический матриархат как преобладание сердечного символизма, как культ «ребенка», сакральной мудрости, рассматривающей мир без оппозиции человеку в форме живого и пронизанного лучами мысли недвойственного одухотворенного пространства. Общества примордиального – по всей видимости, протоиндо-европейского -- матриархата идеально соответствуют андрогинному, метафизико-эротическому, солнечному представлению о структуре мира и человека, т.е. наиболее точному и полному манифестационизму.

Часть 2. Креационизм. История расставания мужчины и женщины

Конец андрогината

Теперь перейдем к креационизму. В креационизме начинается радикальный распад панэротического космоса.

Из библейского рассказа можно сделать вывод, что Адам был сотворен андрогином, и только после того, как он почувствовал себя неуютно и одиноко, из его ребра сотворили женщину (возможно, это является рудиментом примордиального манифестационистского мифа).  Как бы то ни было, креационистский нарратив имеет дело с двумя (необратимо разделенными) полами. Мужчина здесь только мужчина, женщина – женщина, и никакой, даже теоретической, возможности изменить такую гендерную идентификацию нет.

Конец андрогината в креационистской доктрине аффектирует не только регламентацию отношений между полами, но и проецируется на метафизику (можно было сказать и наоборот: изменение метафизического понимания Первоначала приводит к упразднению фигуры андрогина). Высшее Начало – Бог – в креационизме более не мыслится как синтез мужского и женского, тождества и различия, трансцендентности и имманентности и т.д. Отныне это начало не едино (т.е. объединяющее всё), но единственно (т.е. вбирающее в себя только всё лучшее).

Выше мы говорили, что манифестационизм понимает мужской аспект Божества как тождество Божества с ним самим, а женский аспект – как нетождество. Наличие нетождества с самим собой в случае Божества обосновывает онтологию проявленного мира, так как мир возникает именно из того, что в самом Божестве заложена возможность быть нетождественным самому себе. Но эта возможность – женский аспект Божества, исток архетипа женского начала, его абсолютный денотат – тоже есть Бог. В этом и состоит андрогинность Абсолюта. Бог есть Бог, когда Он Бог, и тоже есть Бог, когда Он не-Бог.

В креационизме вся структура метафизики меняется, и Бог разделяется с миром безвозвратно и необратимо. Можно сказать, что мужское в Боге (Его самотождественность) остается единственным его содержанием. Божество становится более не андрогинным, а мужским. Отныне Бог воплощает в себе только тавтологичекое тождество -- себя с самим собой. Не-Бог отныне не Бог, а раз Бог есть всё, то «не Богу» достается ничто, которое и появляется в начале творения (ex nihilo).

В гендерном смысле, конец андрогината означает начало мужского Божества.

Библейский патриархат

Именно в креационистских моделях монотеистических религий мы имеем дело с законченным фундаментальным возвеличиванием мужского начала. Это вытекает из конца андрогината и влияет на всю структуру религиозной культуры, этики, бытовой практики.

Мы уже говорили, что мужчина традиционно соотносится с рассудком, а женщина со сферой желаний. В библейском патриархате эта модель закрепляется, возводится в иерархическую оппозицию. Мужская рассудочность считается основной добродетелью, женская эмоциональность, страстность – грехом. Разум – плюс, желание – минус. Мужчина, получается, молодец, а женщина — полное недоразумение.

Представление о том, что грехопадение произошло из-за несдержанности (читай глупости, слабоумия, порочности) Еввы лежит печатью на всём креационистском подходе.

Роль сердца и интеллектуальной интуиции испаряется вместе с мифом об андрогине.

Мужчина в монотеизме становится тем, кто замещает в творении трансцендентного Бога, именно мужчина и никак не женщина, поэтому большинство языков отождествляют понятие «человека» и «мужчины»: «homo» в латыни; «adam» – на иврите и арабском и т.д. Главным свойством мужчины здесь выступает рассудочность, и вся религиозная цивилизация начинает выстраиваться вокруг этой основополагающей оси – мужского ума.

Мужской рассудок противопоставляется хаотичности желаний, большинство которых приравнивается к греху. Так возникает «культура подавления», основанная на табуировании, запретах, ограничениях, наказаниях всех тех проявлений, которые представляются естественными и не прошедшими цензуру мужской рассудочности. Структура «культуры подавления» вытекает из норм Откровения. Именно Бог в креационизме дает Моисею Скрижали Завета с выбитыми на них заповедями. Но сверхъестественная и сверхчеловеческая природа морали тут же проецируется на рассудочные логические механизмы и получает развитие и толкование в типично мужском сознании левитов (См. разделы Библии «Второзаконие», «Числа» и т.д.).

Соответственно, возникает представление об абсолютной нормативности мужской гендерной психологии, формах мышления, поведения. Если нормальный человек – это мужчина, то женщина – человек ненормальный, дефективный, требующий исправления, наставления, надзора. Отсюда вытекает принцип подавления женщины, ограничения её природы, сокращения спектра выполняемых ей общественных функций, стремление её «перевоспитать», сегрегировать, проучить. Этот подход основан на убежденности, что женщина сама по себе, по своей природе нечиста и дурна (и это ей надо ставить на вид в течение всей жизни). Определенный апартеид в отношении женщин ясно виден в запрете на совместную молитву с мужчинами в синагоге или мечети, отсутствие женского священства в иудаизме и христианстве и т.д.

Точно такое же отношение, как и к женщине, возникает в отношении и сферы желаний – в первую очередь половых. Желания, как и женщины, определенным образом допускаются, поскольку уничтожить, искоренить их до конца даже рассудочным и благоразумным мужам не удавалось, но они проходят тщательную цензуру, разделяются на разрешенные (но обязательно урегулированные) и запрещенные, терпимые и нетерпимые. В любом случае, область желаний изгоняется на периферию, десакрализуется, скрывается где-то на женской половине дома, на кухне или конюшне, закутывается в чадру и периодически подвергается наказанию. В русском православном «Домострое» рекомендуется регулярно «учить» (т.е. избивать) супругу и детей, причем это рассматривается как своего рода «супружеская обязанность» мужчины. Того, кто периодически не бил жену до полусмерти, могли заподозрить в «ереси». Правда для этого не рекомендовалось использовать бревна, доски и колья – особенно, если жена была беременна, а дитя мало собой.

Женщина как абсолютно иное

Находясь всегда под рукой и постоянно путаясь под ногами, женщина (как желание) в креационистской модели постепенно становилась «абсолютно иным» для мужчины. Её ум автоматически вменялся за глупость; её видение мира считалось близорукостью, предрассудками и слепотой; её отношения с людьми и вещами казались примитивными и недоразвитыми; её характерные занятия считались чем-то недостойным мужчины, второсортным, ущербным. «Абсолютно иное» женского начала для мужской патриархальной культуры монотеистических обществ означало практически «ничто»; никто из мужчин не собирался разбираться в структуре этого «абсолютного иного» -- оно было налицо, но приравнивалось к ничто.

В ХХ веке мыслители искали «абсолютно иного» в малых затерянных на краю света народах, в экзотических культах и экстравагантных ритуалах, тогда как, на самом деле, в течение долгих тысячелетий это «абсолютно иное» копошилось на наших кухнях, молча или болтая без умолку, бубня что-то нечленораздельное, навязчиво присутствуя, подчас развлекая, но будучи неспособным пробить высокомерную стену мужской рациональности – после конца андрогината отождествившей всё, что ею не является, с ничто.

А если взглянуть на это глазами женщины? Представляете, какое это колоссальное испытание -- считаться в течение бесконечных веков побочным недоразумением, слышать споры о том, «человек ли женщина»… В наиболее последовательном патриархате ответ, кстати, однозначный: «Не человек, никакой не человек, что-то отдаленно его напоминающее». Но и в отношении обезьян древние римляне удивлялись, говоря: «simian quaem similes turpissima bestia nobis («обезьяна, как же эта страшная зверюга на нас-то похожа»…)

Границы символизма полов в креационизме

Хотя в креационизме мужчина замещает Бога в творении, а женщина, в определенном смысле, замещает само творение (т.е. ничто, отсюда, кстати, проистекает идея её ничтожности), оба пола выступают только как символы. Отличие от манифестационистской онтологии пола в том, что мужчина, указывая на Бога, им не является, являться не может. Их природы различны, поэтому, выступая как символ Бога, он одновременно выступает как принципиально «не Бог». И сколько бы мужчина ни развивал свои мужские качества, он от своей тварной природы никуда не уйдёт. Вопрос только в том, хорошо или плохо мужчина будет справляться со своей функцией. Если хорошо, то он получит вознаграждение, если плохо – наказание; но никогда ему не стать Тем, от имени Кого он действует, кого символизирует.

То же самое верно и в отношении женщины. Она символизирует творение, космос, «внешний мир»; но она никогда не может перестать быть земной женщиной и взлететь, как птица, превратиться в ворону или разлиться рекой. Истории о ведьмах и превращения волшебных сказок являются следами домонотеистических культур: там ведьмы и оборотни были обычным явлением, так как непроходимых границ между символизирующим и символизируемым  не было. В манифестационизме символизм полов означал возможность прямого и совершенного отождествления. В креационизме такое отождествление более невозможно, и это ограничивает онтологию пола. Реализация полового архетипа (по крайней мере, мужского) ещё представляет собой религиозную, моральную и даже символическую ценность, но граница такой реализации уже строго прочерчена.

Пол в монотеистических религиях сакрализован (через гендерный дуализм и освящение патриархата), но более не сакрален.

Дезонтологизация эроса

Очевидно, что в креационизме ценность эротического начала, энергии тяготения полов друг к другу, теряет своё значение, свою центральность, свой космологический смысл. То, что развертывается между мужчиной и женщиной, также более не сакрально.

То, что женщину притягивает к мужчине, еще допустимо. Она ищет хозяина, хочет уйти от своей внутренней греховной природы, хочет послужить и исправиться… Поэтому она стремится выйти замуж. В целом похвально. Но вот то, что притягивает мужчину к женщине, есть слабость и, в каком-то смысле, грех. Мужской аскетизм в монотеизме достигает своих высот. Одинокий мужчина – это правильный мужчина, образцовый мужчина. Он предан разуму, выполняет предписания Бога, сосредоточен на упорядочивании своего поведения и мира вокруг себя. Если в манифестационизме мужская аскеза касалась только той личности, которая её практиковала, то теперь аскетизм становится социальной добродетелью, общественным идеалом. Чем строже мужчина контролирует желания, тем он более мужчина. Место эросу не остается никакого. Энергии притяжения в направлении женщины полностью переносятся в область дьявола.

Эрос утрачивает свою мистическую и онтологическую функцию, но всё же не до конца. Брак в монотеистических традициях – по меньшей мере, в иудаизме и (особенно) христианстве – рассматривается как таинство и, следовательно, сакрализируется. Здесь очень важно обратить внимание на следующее: сакрализируется не сама любовь между мужчиной и женщиной (т.е. эрос – он-то как раз остается под подозрением), сакрализируется форма социального общежития мужчины и женщины, т.е. воля и намерение вступающих в брак поместить свои желания в рассудочную конструкцию религиозных нормативов. Церковный брак придает половым отношениям социальную легитимность, но не освящает саму мотивацию брака. И поэтому в обряде покаяния больше всего вопросов, как правило, связано с тем, не выходили ли супружеские отношения (все остальные категорически порицались) за рамки жестко определенных и постоянно уточняющихся норм.

Показательно, что в исламе брак не имеет сакрального характера, и намеки на онтологизацию пола мы встречаем только у исламских мистиков-суфиев, которые в форме любовной лирики подчас преподносили свои метафизические учения о достижении единства с Творцом.

В христианской традиции брак считается церковным таинством, и некоторые детали обряда венчания и связанные с ним святоотеческие комментарии позволяют предположить, что здесь мы  всё же имеем дело с отголосками мифа об андрогине («да будут двое единой плотью» и т.д.). Супружеская пара, сочетавшаяся законным браком, вместе с детьми рассматривается церковным учением как единая личность, как домашняя церковь или цельная и нерасчленимая ячейка христианского общества.

Вообще в христианстве теме любви уделяется гораздо больше внимания, чем в остальных креационистских традициях, но святые отцы всячески подчеркивали, что речь идёт не просто о любви, но её христианском понимании – как почтения, уважения, братского сочувствия. Это любовь бесполая, родственная, социальная. Чтобы подчеркнуть это различие, греческие богословы использовали для обозначения любви в христианском смысле особого термина «агапе»,«agape», вместо космологического и прекрасного известного греческой традиции, нагруженного онтологическим содержанием термина  «эрос», «eroz».

Запрет на наготу: Бог-портной

 В креационизме резко меняется отношение к наготе. Нагота демонизируется, становится объектом табуирования.

Почему представление о том, что нагота является чем-то недопустимым и запретным появляется именно в креационистских моделях?

Три религии активно, жестко и бескомпромиссно реагируют на наготу: это иудаизм, христианство и ислам. Появление голого плеча, локтя, ступни, не говоря уже обо всем остальном, в классических культурах монотеизма — это  скандал, настоящий вызов общественному мнению. В иудаизме даже во время брачных отношений между законными супругами они должны избегать созерцания наготы друг друга. Нагота сама по себе оказывается страшнее, чем то, на что она, казалось бы, должна намекать (в случае греховно ориентированного направления мыслей).

Дело в том, что нагота в случае концепции creatio ex nihilo является не обратной стороной Божества, символизирующей божественную субстанцию, которая так же, как и весь остальной мир мыслится как creatio ex Deo, но  позорным откровением «ничто», греха, выражением ничтожности мира и тварной реальности. Поэтому абсолютным императивом становится одежда, как  ритуал сокрытия наготы. Само творение как драпировка наготы ничто мыслится как деяние портного. «Бог-портной» — эта метафора подходит для расшифровки  отношения к наготе в монотеизме.

Именно поэтому нагота демонизируется и жестко табуируется. В такой строго доведенной до предела креационистской концепции под одеждой у людей ничего нет, то есть нет их самих, поскольку, по сути дела, они сами по себе есть не что иное, как одежда для ничто.

Отсюда возникают идеи, обыгранные фантастами --  костюма для человека-невидимки или одежды, живущей своей собственной жизнью (брюки-убийцы, галстук-отравитель и т.д.) Вообще культ одежды, который можно наблюдать в западном обществе даже сегодня, культ моды проистекает из своеобразно понятого креационизма. Поскольку нагота ничтожна -- одежда является актом, учреждающим всего человека, его содержание, его форму (заметим, что греки называли «формой» качественную структуру вещи, противопоставленную материи). Отсюда современный культ портных и модельеров.

Гендерная гносеология в креационизме

Перейдем к гносеологической сфере. Что представляет собой познание в его гендерном аспекте внутри креационизма?

Ответ однозначен: это рассудочная деятельность взрослых и трезвых мужчин. Познание есть то, что производит в своем сознании мужчина. Жесткие и необратимые логические заключения, тяготеющие к строгой формализации; пренебрежение несоответствиями собственных представлений внешнему миру (стремление всё списать на несовершенство опыта или самого этого мира); гипнотическое навязывание своих взглядов другим как реализация стратегий господства и подавления; зачарованность магией собственного голоса (ложная идея о тождестве убедительно проговариваемых фраз и истины – фонологоцентризм); стремление придать индивидуальным мыслительным конструкциям статус непоколебимой ментальной очевидности; пиетет в отношении авторитета старших и сильнейших мужчин; оперирование дуальными кодами по логике «да-нет», «1-0», с автоматическим сбрасыванием со счетов того, что попадает в разряд «нет» или «0» -- все это и другие формы  параноидального сознания, свойственные мужскому интеллекту в креационистской культуре становятся образцовыми и единственными маршрутами познания. То, что подходит под эти категории, считается разумным. То, что не подходит, мгновенно зачисляется в раздел глупости и невежества.

Стоит только присмотреться к тому, что происходит в голове у женщины, становится понятным, откуда взялся миф о неисправимой женской глупости. Женщина мыслит совершенно не так; ее познавательные стратегии выстроены по совершенно иным траекториям. Но женское мышление имеет свою структуру, это отнюдь не хаос и не заторможенные, фрагментарные и упрощенные формы мужского мышления, это другое познание и другое мышление; не ухудшенное, а иное. Женщина мыслит гораздо ближе к вещам мира, гораздо более гибко и тонко слушает их голос, считается с их волей. Женщина исходит бессознательно из того, что мир жив, и с этим надо считаться, мужчина же видит в нем, скорее, аппарат, который можно разобрать, собрать заново и заставит служить себе. Тип мышления, свойственный женщинам, в современной философии принято называть «шизофреническим» или «шизоидным», тогда как мужчина мыслит «параноидально».

Обратим внимание на то, как много изменилось с исчезновением сердца. Вместо сердечного познания, вместо андрогинного начала воцарилась реальность дуальности, которая при этом ещё и утратила свои метафизические корни. В такой ситуации тотализация (женской) глупости и даже тотализация (мужского) рассудка ни к чему онтологическому привести не может. Лишь баланс, с огромным трудом поддерживающийся всеми предписаниями креационистской цивилизации, удерживает эту модель в состоянии большего или меньшего равновесия: мужчина наказывает свою жену с утра и до вечера (а та умней всё не становится, и не становится), и только поэтому цивилизация не распадается. Как только он забудет это делать, цивилизация начинает трещать по швам. Так чувствуют и мыслят представители креационистского сознания (и может быть, они  -- в своей парадигме -- отчасти правы). Так функционирует патриархальная, рассудочная, мужская цивилизация.

Креационистские религии не просто отдают предпочтение мужской параноидальной манере мышления, но делают ее нормативной, репрессируя шизофреническое мышление женщин и оттесняя его в унизительное гетто дурости. Это в полной мере относится к схоластическим теориям, но также к самому строю западно-христианской культуры, которая отточила библейский патриархат до логического предела.

Это чрезвычайно важно для нас, так как парадигма модерна, к которой мы постепенно переходим, с её рациональностью, формализмом, стремлением навязать внешнему миру волю субъекта, в данном случае наследует именно патриархальную гносеологию, берет ей за свой фундамент. Причем в самой острой параноидальной форме. В этом смысле, европейский модерн продолжает некоторые стороны европейского премодерна в его креационистской форме. Это внешнее противоречие с тем, что мы утверждали до сих пор – о противоположности парадигмы модерна парадигме премодерна – легко объясняется. Мужской рационализм параноидальной гносеологии в рамках Традиции является наименее традиционным и более всего приближенным к той парадигме, которая позднее, кстати, с опорой на тот же рассудок с ярко выраженными мужскими свойствами, примется Традицию отрицать.

Часть 3 Гендерная проблема в парадигме модерна

Гендерная парадигма Нового времени – мужская

Переходим к парадигме модерна. Всё, что мы сказали о гендерной проблеме в парадигме креационизма, полностью и без всяких изменений, особенно на первых этапах, проецируется в парадигму модерна и становится стартовой чертой гендерной проблематики Нового времени. Но если мужчина в рамках креационизма замещал собой далекого, запредельного, трансцендентного Бога, а женщина символизировала хаотические энергии мира, потенции ничто, то в парадигме модерна мужское начало больше ничего не символизирует, точно так же, как и женское. Онтология пола полностью улетучивается, остается лишь чистая гносеология пола. Но на гносеологическом уровне все пропорции креационистски понятого жесткого патриархата полностью сохраняются.

В модерне мы сталкиваемся с историей взлетов и падений исключительно мужского рассудка. Женщины сопровождают эту историю невнятным, нечленораздельным фоном, и в целом, к смене парадигм относятся безразлично. Чем бы мужчины ни тешились – ходили в церковь или в Крестовые походы,   чертили схемы мудреных аппаратов или ставили опыты над обезьянами, — женщинам было всё равно. Это не удивительно, за предыдущие тысячелетия их так забили, что они предпочитали просто адаптироваться к тому, что есть.

Определенный интеллектуальный консерватизм и пластичная природа женщин делала их естественными носительницами манифестационистского подхода, более сбалансированного и близкого их природе. В таком манифестационистском ключе они чаще всего перетолковывали и христианство (в тайне и молчании). Мужчины, естественно, и это толковали как признак «глупости», меря всё по себе.

Права голоса в фазовом переходе женщины не имели никакого, и может, максимум, чем они отметили наступление парадигмы модерна, так это отсутствием большого энтузиазма по его поводу.

Патриархат в протестантской этике и рационализм

В модерне пол окончательное утрачивает свое метафизическое, символическое и онтологическое значение. Так обстоит дело на первых этапах становления этой  парадигмы.

Параллельно, окончательно утрачивает своё значение и принцип эротизма, поскольку он «отвлекает мужчину от рассуждений, подсчетов и мешает ему думать о своих мужских проблемах»; эротизм рассматривается как абсолютно излишняя вещь. Это тесно связано с протестантской этикой, потому что протестантизм – как мы уже отмечали -- является промежуточной концептуальной формой между остаточной, угасающей парадигмой креационизма (премодерн) и полноценной парадигмой модерна. Мы видим в протестанском этосе, в пуританизме доведенное до абсурда и полного неприятия отношение к женщинам и возвеличивание мужского начала. Интересно, что даже самые «прогрессивные», «либеральные» и «демократические» режимы в Англии и в Америке вплоть до ХIХ века рассматривали в качестве гражданина только мужчину. При этом он должен был быть ещё и состоятельным. Разумный состоятельный мужчина был гражданином. А кем была женщина, непонятно, её статус в ранних англосаксонских Конституциях и Билле о правах человека был неопределен. Чтобы изменить гендерную диспропорцию, на самом пике эры прогресса и просвещения возникло движение суфражизма («suffrage» -- по-французски, «голосование»), которое настаивало на том, чтобы женщинам предоставить гражданство и право участвовать в голосовании.

Когда формировалась парадигма модерна, отбросили догматы Откровения, религиозные запреты и символическое и концептуальное обоснование патриархата, но, тем не менее, прежнее отношение к женщине полностью сохранилось. Только теперь оно было основано на брутальном принципе «кто сильнее, тот и прав». Привилегированная позиция мужчины в обществе модерна, унаследованная из креационистского общества, давала ему право не считаться с женской аргументацией, и, соответственно, не давала женщине возможности попытаться выработать свою независимую аргументацию, выстроить апологию женского сознания.

Можно предположить, что женщинам это не очень нравилось, ведь теперь их подчиненное социальное положение уже вообще ничем не оправдывалось. Раньше на стороне мужчины были религиозные догмы, которые можно было ещё принять и смириться. Теперь же они оказались «внизу» по чистой инерции и потому, что мужчина по привычке грозил им своим волосатым кулаком. За тысячелетия их забили так, что они рта не могли открыть. И соответственно, они в диалоге с мужчиной выражались невнятно: «дай любви, дай денег, дай поесть, дай детей…» В крайнем случае: «дай бриллиант, хочу во дворец, купи карету…». Просили они всегда мало и совсем не то, что им было надо, потому что у них не было правильного языка, ведь языком всецело владели мужчины и давно подстроили его под себя. Женщины говорили обрывками слов, выразительными, страстными, но невнятными междометиями, вздохами, шепотом, который невозможно было разобрать, а если мужчина разбирал слова, то в мысль они не складывались, и он равнодушно и высокомерно плевал на них… Они не знали больше своего языка, утратили обоснование своей половой онтологизации, особых структур женского сознания, своего гендерного достоинства. Если, действительно, долго относиться к человеку как к уютному, комфортному, и подчас надоедливому животному, он  в итоге превратится в пародию на самого себя, не в животное, конечно, но во что-то невразумительное.

Интересны в связи с этим анекдоты, которые рассказывают о Канте. Говорят, у Канта никогда, до самой старости, не было женщины просто потому, что он не хотел отвлекаться от занятий философии (правда, другие историки это опровергают, и говорят, что он был тот ещё повеса, а не женился он только по небрежности). И вот Канту, которому пол мешал думать, друзья- доброжелатели, какие-то студенты-выпивохи привели девушку легкого поведения. И после краткого общения, о подробностях которого нам ничего не известно (как и о достоверности этой истории), Кант вышел из кабинета и сказал: «Ничего я в этом не понял, много суеты, мало дела, лучше пойду дальше размышлять о чистом разуме». Пол в рассудочной, классической философии модерна считался чем-то излишним, и столпы этой философии утверждали это своим поведением. Их задача была — развоплотить мужское сознание, возведя его в статус позитивной науки, и чтобы ему не мешали заниматься этим мужским (в понимании модерна) делом.

Поворот к полу

Так обстояло дело на первых этапах утверждения парадигмы модерна. Но постепенно картина начала меняться. И она менялась одновременно и параллельно на разных уровнях культуры: в науке, в политике, в социальных институтах, в идеологии, в психологии. Этот поворот приходится на вторую половину ХIХ века, когда модерн в целом завершает программу своей экстенсивной экспансии, состоявшей в систематическом оспаривании, ниспровержении, осмеянии и разоблачении традиционного общества, и входит в стадию интенсивного развития, т.е. начинает задумываться о своих собственных началах и предпосылках. Тогда-то и начинает набирать обороты  критическая традиция, ставящая под вопрос предпосылки самого модерна.

 Кант стоит у истоков этой критической традиции. Он мыслил, мыслил, а потом задумался: «А что же я, собственно, делаю?» И удивился. Так была написана «Критика чистого разума».

Но не только Кант удивился тому, что он делает, но многие, в частности, Маркс, удивились тому, как рациональные структуры мужского ума воплощаются в экономико-хозяйственной сфере. И спросили себя критики модерна: «А вдруг в этом рациональном функционировании логического рассудка содержится какой-то недочет, вдруг здесь что-то упущено и все может быть устроено как-то иначе?» Модерн с середины XIX века начинает критически осмыслять свою собственную парадигму и приходит всё к более странным выводам. Он начинает понимать, что он что-то где-то упустил, так как концы с концами у него совершенно не сходятся.

В ходе этой критической рефлексии модерна относительно себя самого, у разных философов и психологов появляется догадка: а не является ли то, что модерн упустил, чью важность не учел, что он не досмотрел – полом, проблемой пола?

К концу ХХ века модерн постепенно придет к идее своей полной несостоятельности и убежденности в том, что все его предпосылки во всех моментах, включая гендерную проблему, являются непродуманными, некритическими пережитками традиционного общества. Модерн задумается на сей раз всерьез: а модерн ли он? Не является ли он секулярной версией, переизданием тех же креационистских или традиционных обществ, которые он был призван заменить собой? 

Мишель Фуко в своей книге «История сексуальности» описывает этапы формирования отношения к полу в современном европейском обществе, приводя примеры самых нелепых и отвратительных предрассудков и дискриминации женщин в протестантских обществах на заре Нового времени. В целом, это и есть программа постмодерна: обнаружив полный провал модерна, начать всё заново. И тогда проблема пола встанет в центре внимания всей философии.

Но началось всё с критической традиции и середины XIX века. В этот период проблема пола, сформулированная как отношение рассудка к желанию, начинает привлекать всё больше внимания. На первых порах в модерне рассудок просто пытался отменить пол. Теперь же он пытается не просто от него отмахнуться, загнать в подолье, отправить куда подальше, одеть в непроницаемый костюм, в конце концов, запретить (как раньше), но влезть в этот пол и своим собственным прикосновением растворить его, сублимировать, осознать, осмыслить и те самым снять его как проблему (чтобы его больше не было). Этот антиэротический элемент был заложен изначально уже в креационизме. В первый период Нового времени его попытались отменить, но когда это не удалось, им занялись всерьез уже в рамках критической традиции в фазе интенсивного развития парадигма модерна. Рассудок (мужской рассудок!) двинулся навстречу желанию.

Модерн заново открыл для себя пол, чтобы наконец-то с ним справиться. По крайней мере, так дело обстояло к концу ХХ века.

Фрейдизм

Фундаментальная и систематическая попытка глубоко осмыслить эротическую реальность, мир желаний, чтобы в ней не осталось ничего непрозрачного для «света» мужского сознания, был предпринята австрийским психиатром Зигмундом Фрейдом. Изначально Фрейд вовсе не стремился возвратить эротизм (в его манифестационистском значении) в центр реальности. Это очень хорошо показал, с одной стороны, Юнг (который, будучи учеником Фрейда, принялся делать именно это – реабилитировать манифестационизм), с другой стороны, Лакан, а позже Делёз и Гваттари в эпохальной книге «Анти-Эдип». Все они по-разному и с разных позиций показали, что Фрейд преследовал в своих работах чисто научные цели, исповедовал классический рационалистический и позитивистский подход и, более того, без малейшего критического подозрения проецировал на изучение пола классические мужские предрассудки.

Фрейд, по сути дела, пытался предложить чисто мужское и рассудочное понимание сексуальности так, чтобы в ней не осталось вообще никакой самостоятельной тайны. Неслучайно сегодня, в нормах политкорректности постмодерна, с учётом «Анти-Эдипа», где разоблачался экслюзивистский и мизогинический мускулинизм Фрейда,  имя «Фрейд» звучит так же, как «Адольф Гитлер»; ему прилеплен ярлык «сексизма», а это в постмодерне равносильно обвинению в тоталитарном навязывании в качестве нормативной аксиомы какой-то одной модели объяснения полового поведения и соответственно половых расстройств, основанной на заведомо предвзятой (мужской) позиции. Фрейд, по мнению его критиков, предложил в качестве научного норматива взгляд на женщину и женскую сексуальность глазами мужчины и в этом был прямым наследником модерна.

И всё же идеи Фрейда для своего времени стали настоящей революцией. Именно он открыл пол как фундаментальную реальность человеческой культуры, выстроил интерпретационную и терапевтическую систему, основанную на приоритетном изучении сексуальности. Надо представить себе, в каком состоянии находились исследования половых отклонений в Европе его времени.

Например, Крафт-Эбинг в «Сексуальной психопатии» описывал различные патологические отклонения, с которыми он знакомился в домах для умалишенных (больше напоминающих тюрьмы)  Европы. Описывая различные случаи, он ставил такие незамысловатые диагнозы: «эта женщина помешалась от своего влечения» а «этот мужчина сошел с ума от переизбытка чувств». Причина «сексуальной психопатии» одна – человек продался желанию, ослабил рассудок, вот и все объяснения. Не справился с желанием, сошел с ума. И наоборот, если сошел с ума, то жди бесконтрольного всплеска хаотичных сексуальных желаний. Лечили же всё это, как показывает Фуко, преимущественно изоляцией (вместе с преступниками и больными проказой), пытками и телесными наказаниями (самое мягкое было обливание холодной водой). В фильме Шванкмайера «Безумие» красочно показаны эти методы.  Одним словом, рассмотрение эротизма как болезни было в самом расцвете.

Психоанализ, открытый Фрейдом, тоже вначале ставил перед собой практическую задачу: лечить людей от половых расстройств. Но Фрейд, будучи профессиональным психиатром, решил для эффективности лечения вначале разобраться: какова структура того, от чего надо лечить людей? Фрейд первым в Новое время осуществил систематизированное описание структуры желания, дал карту сексуальности, ранее находившуюся в тени, ввел концепцию «подсознания», куда и предложил заглянуть рассудочному психоаналитику, чтобы понять характер формирования половых болезней, а также выяснить, нет ли у других – по видимости неполовых заболеваний – половой причины.

Открытое Фрейдом «подсознание» стало переворотом. Фрейд выделил в его структуре два главных элемента – «эрос» и «танатос». Сразу замечу, что к аналогичным понятиям в греческой (манифестационистской) традиции эти термины имеют очень далекое отношение. Это не более чем «научные метафоры», привлекаемые для наглядности логических построений.

Под «эросом» Фрейд понимал движущий импульс подсознания – желание. Под «танатосом» -- отсутствие желания, покой, неподвижность подсознания, т.е. состояние, которое полностью реализуется только вместе со смертью («танатос» по-гречески смерть). Человеческое подсознание балансирует между двумя полюсами волнения эроса: создающим внутренний дискомфорт ощущением недостаточности, копошения, заставляющего человека что-то делать,  и стремлением к застыванию, к свободе от провоцирующего беспокоящего желания. Рассудок отражает эту диалектику, проделывая сложнейшую работу по подавлению, вытеснению, перетолковыванию, переоформлению импульсов, исходящих от  «эроса» и «танатоса».

На базе такой реконструкции Фрейд попытался построить не только типологию психических заболеваний и отклонений в клинической стадии, но и систему психологических типов у тех, кого ранее было принято считать нормальными людьми. Более того, Фрейд применил свой метод к культуре, и у него получилось, что вся человеческая деятельность в истории, политике, экономике и искусстве есть результат игры подсознания. Фрейд интерпретировал классические произведения искусства от Древней Греции до современного ему Достоевского и нашёл в каждом из них подтверждение своих гипотез о функционировании подсознания. Параллельно расширению психоаналитического метода, Фрейд пришел к выводу, что структуры эроса предопределяют не только сексуальные патологии, требующие клинического лечения, но и структуру поведения, мышления и действий тех людей, которых принято считать нормальными. Раз рассудок есть искаженное зеркало подсознания, то говорить о здравом рассудке – слишком наивно. Любой рассудок, по определению, основан на подавлении большинства импульсов, поднимающихся к нему из подсознания, тогда, о каком здоровье можно говорить! Фрейд предлагал с помощью психоанализа лечить крайние формы расстройств и по мере возможностей консультировать и проводить специальные сеансы со всеми людьми, включая абсолютно здоровых, чтобы помочь им справиться с психологическими проблемами, которые, по мнению Фрейда, есть и должны быть у каждого.

Итак, Фрейд и его последователи психоаналитики заново открыли желание, тот центр, который с эпохи креационизма вплоть до начала критического переосмысления модерном самого себя находился в культурном гетто. Это было чрезвычайно важно для выработки новой парадигмы – парадигмы постмодерна. И философы-постмодернисты охотно признают, что в их теориях фрейдизм играет не меньшую роль, нежели структурная лингвистика или марксизм. Там, где пол в рамках парадигмы модерна начинает заявлять о себе, появляются первые признаки постмодерна.

Часть 4 Гендерная проблема в постмодерне

Преодоление Фрейда: Анти-Эдип

Исследования пола в ХХ веке привели к тому, что вслед за Фрейдом пришла новая плеяда психоаналитиков – Райх, Адлер, Лакан (Юнг — это отдельная тема), которые предложили осуществить в отношении Фрейда приблизительно то же, что Маркс сделал относительно классической политэкономии Адама Смита. Структура Адама Смита довольно подробно описывала функционирование капиталистического хозяйства. Маркс принял это описание и подверг его критическому переосмыслению, предложив преодолеть, зайти с другой стороны -- не со стороны капитализма и капиталистов, а со стороны эксплуатируемого класса, пролетариата. Точно так же предложил поступать Лакан, а вслед за ним, еще более утвердительно, Делёз и Гваттари в «Анти-Эдипе». Они сказали: «Фрейд рассудочно, мужским образом описал  картину функционирования донной сексуальности, и мы, поблагодарив за это Фрейда, пошлем его туда же, куда Маркс послал Адама Смита, и осуществим переворот. Мы поставим телесность, сексуальность над рассудком, и скажем, что рассудок есть не что иное, как искаженное излучение низшей ризоматической сексуальности, «машины желаний», «микрополитики желаний», которая оказалась в сознании случайно, была извращена мужской моделью гносеологии, и просто загустела в мозгах, создав ткань серого вещества. Фрейд уже подготовил для этого почву, но остался на стороне рассудка и мужского подхода. Мы, психоаналитики постмодерна, провели психоанализ самого Фрейда и поставили ему диагноз – типичная паранойя».

Для Делёза, а  до него для Лакана, телесность, понятая как смутная, неопределенная, хаотическая субстанциальность, и является главным и единственным источником происхождения мысли, смысла и сознания. Порядок, утверждаемый сознанием, таким образом, предстает частным случаем хаоса, результатом его случайной, необязательной, обратимой игры. Таким образом осуществляется переворот: открытый Фрейдом пол, область желания, не просто привлекает внимание рассудка, но встает в позицию доминации, превратившись в главное и единственное содержание человеческого существования.

Образно можно сказать, что мужская рассудочность в данном случае  обнаруживается как случайная форма женского каприза. Совокупность искаженных и болезненных истеричных состояний «женского» эротичного расстройства порождает мужское сознание.

Пост-эрос

Фрейд открыл подсознание, постмодернисты показали, что подсознание универсально, абсолютно, оно и есть всё. Подсознание, в такой интерпретации, строго совпадает с другими основными началами постфилософии. Подсознание – это ризома, это карта, это хронос, это телесность, это «шизомассы».

Здесь мы снова встречаем «эрос», не имеющий ориентации, панэротизм, пародийно напоминающий манифестационизм, но такой ризоматический эрос постмодерна имеет совершенно иную природу. Этот эрос жестко отделенный от сердца (равно как рассудочность креационизма и раннего модерна была отрезана от сердечных лучей). На сей раз мы имеем дело с бессердечным эросом, жар которого не исходит от сердца, поэтому такой эрос тлеет, это холодный жар мертвого желания. Оппозиция эрос-танатос в постэротике снимается, так как оба начала подсознания сливаются в недуальную целостность. Это смерть как желание или желание смерти, воля к смерти.

Эрос постмодерна (пост-эрос) никого ни с чем не соединяет, никуда никого и ничего не возводит. Он будоражит холодную телесность ризомы в ее вяло шевелящемся смертном сне.

Пол, с которым имеют дело постмодернисты, это пол, прошедший последовательно все парадигмальные стадии. Он был заключён креационизмом в гетто греха, подавлен веками рационалистического игнорирования, и наконец, иссушен и расчленен холодным «мужским» анализом доктора Фрейда. В таком, полностью изношенном и истерзанном, виде он попал в руки постмодернистов, которые его доконали. Пол получил «свободу» и право голоса только тогда, когда полностью растратил онтологическую энергию мужского и женского начал, усреднившись до неопределенной половой принадлежности, и заморозил влечение к противоположному полу до немощной почти социальной конвенции. Когда двери темницы открыли, оттуда вышел совсем не тот, кого туда бросили. Это было нечто иное. Огонь, который больше не жжет; магнит, который ничего не притягивает (особенно железо); соблазн, который всех оставляет равнодушными; сила, которая не может ничему противостоять Это и есть пост-эрос, голос стремительно выхолащивающегося подсознания постмодерна.

Сексуальность как постмодернистское понятие

Так в парадигме постмодерна для описания структуры пост-эроса возникает новая концепция – концепция сексуальности, которая представляет собой нечто противоположное традиционному понятию «пол» (дословно, «секс», «sex» на латыни обозначает, как и в русском языке, «пол», «половину», «результат рассечения надвое») или «эрос». Об этом подробно пишет Фуко. Сексуальность — это такое состояние, которое еще не расчленяется ни на притяжение, ни на отталкивание, ни на влечение, ни на желание. Это некое малое возбуждение телесной материи, ориентированное в неопределенном направлении. Сексуальность – это естественное невозмущенное состояние телесности. Для её описания постмодернисты часто прибегали в качестве иллюстрации к феноменологии женского оргазма, который, согласно общему мнению «сексологов», растянут во времени и не имеет столь же строгой био-физиологической определенности, как мужской оргазм. Женский оргазм теоретически может длиться неопределенно долго, не начинаясь и не заканчиваясь. На основании этой особенности и была сформулирована концепция сексуальности.

Сексуальность – это особое нервно-вегетативное возбуждение, не достигающее остроты полноценных эротических ощущений и никогда не превращающееся в однократный момент «наслаждения». Сексуальность теоретически зависит только от самой себя. Раньше её рассматривали как неполноценный оргазм или даже половую дисфункцию – ведь перманентность сексуальности аффектирует поведение людей во всех  ситуациях, даже тех, где, согласно штампам культуры модерна, это совершенно неуместно.

Постмодернисты предложили посмотреть на всё в обратной оптике: это оргазм, традиционные строго регламентированные и ритуализированные половые отношения между партнерами есть аберрация, патология, результат огромной работы репрессивного рассудочного аппарата. Оргазм несёт в себе фрустрацию и печаль, в чём, по мнению психоаналитиков постмодерна, проявляется разочарование сексуальностью, предательство её интересов. Оргазм есть следствие конспирологической стратегии рассудка, ткущего сети заговора против перманентно действующей «машины желаний», чтобы, не будучи в состоянии освободить сексуальность в ее собственной произвольной и вечной игре, сконцентрировать её в ложном моменте энтропического выброса.

Сексуальность первична, и она постоянно подвергается угнетению. И то, что представления о ней были сформированы на основании наблюдений за сексуальными особенностями женщин, только подкрепляло психоаналитиков постмодерна в том, что они напали на подлинную и фундаментальную стихию, подвергавшуюся подавлению и несправедливой демонизации в течение тысячелетий рассудочного параноидального патриархата. Сексуальность ближе к шизофрении, тогда как оргазм – свойство паранойи.

Отсюда рождается постмодернистский замысел: придать сексуальности характер революционного проекта и освободить ее от всего того, что ее сдерживает, ограничивает, подавляет, стремится подчинить и залить в жесткие готовые формы, освободить ее в том числе и от пола (секса) и эроса.

 Раскрепощение сексуальности в программе постмодерна означает рассмотрение человеческих ролей в эротической практике как случайное, необязательное, эфемерное, которое необходимо освободить от всех запретов и ограничений. Сексуальность может реализоваться в любом направлении, так как её природа предшествует каким бы то ни было дифференциациям. Фрейдистские реконструкции дуальных ролей (мужского-женского, семейных отношений «отец-мать-дети» и построенных на них теорий) постмодернисты предлагают опрокинуть в пользу концепции общей и недифференцированной сексуальности, не мужской и не женской, не обращенной ни к другому полу, ни к своему, ни к полу вообще.

Идея состоит в том, что сексуальность должна выйти за рамки и мужского, и женского, и человеческого и нечеловеческого, пропитать собой всю виртуальную реальность и никогда и нигде не иметь никакого разрешения. Сексуальным должно стать всё. При этом пол и конкретность эротических отношений должны постепенно исчезнуть.

 Гиперкритика сексуальности у Жана Бодрийяра: недуальное производство

Жан Бодрийар, описывающий постмодерн с точки зрения критики или гиперкритики, как он сам характеризует свой метод, с иронией замечает, что пролиферация в кино, телевидениеи, журналы, рекламу, Интернет эротических или порнографических образов свидетельствует о том, что секс окончательно уходит из человеческой жизни, и люди начинают вспоминать о нем, ностальгируя о том, чего уже больше нет. Секса нет в личной жизни, так как личной жизни тоже больше нет. Она всё более переходит в область экранных коммуникаций. По Бодрийяру, сексуальность – это симулякр секса, и как таковая она в определенной мере враждебна сексу и даже исключает его.

Бодрийяр рассматривает освобождение сексуальности как исчезновение секса, пола из жизни и окончательное прощание с дуализмом, который был онтологической основой пола, основой гендерной метафизики на всех этапах истории эроса. Ни в одной из цивилизаций и культур никто не ставил под сомнение то, что производство нового человека требует двух — мужчины и женщины. Дуальность, которая соединяется, порождает нечто третье. Эта дуальность мира является его непреложным законом, который признавали и метафизики, и креационисты, и рационалисты, и позитивисты, и кто угодно еще. Но, согласно Бодрийяру, современный виртуальный мир постистории, заканчивает с этим «репрессивным предрассудком».

Соответственно, в постмодерне необходимо перейти к иной форме производства людей --  к производству недуальному. Бодрийар, сформулировав эту предпосылку чисто теоретически, начинает искать в нашей реальности модель недуального производства, и быстро находит ее в развитии методологии клонирования -- создания прямого дубликата человека неполовым путём.  Человека — пока не человека, а животных, овцу Долли, например, — генетически восстанавливают без участия папы и мамы. Он появляется сам по себе. Один – а не два, причем разных -- порождает одного.

Таким образом исчезает половая история субъекта, весь фрейдистский комплекс, который рассматривает человеческую психику как продукт конкретного исторического опыта младенца (сначала в пренатальном состоянии, затем с самого появления его на свет), формирующего психоаналитический портрет личности и структуру его подсознания. У клона такой родительской системы нет.

Клон порождает себя сколь угодно много раз, это подобно серийному производству. Когда-то серийного производства не было, люди шили себе каждый у своего портного и костюмы всегда чем-то отличались. Даже самый простой крестьянин был одет от «haute  couture», потому что его кафтан или рубаху кто-то конкретно, специально для него сшил. Вспомним, какую роль играл костюм в метафизике, и соответственно, переход от серийной моды на одежду к серийному воспроизводству человеческих существ — это абсолютно естественный переход, не требующий никакого концептуального усилия. Как ни скандально это может показаться, люди и костюмы — это синонимические ряды. И в традиции костюм иногда значит больше, чем человек. За качественную шубу продавали целые города. Сколько крепостных можно было купить за татарскую шубу или даже русскую шапку!

Внеполовое воспроизводство доводит до логического предела идею улучшать породу людей (чем пытались заниматься биологические расисты при Гитлере – хотя с  использованием самых примитивных средств т.н. «расового отбора»). Как мода всякий раз улучшает (на самом ли деле улучшает?) выкройки модных изделий, так, по аналогии с костюмом, должно совершенствоваться клонирование – не просто воспроизводство индивидуума, но улучшенное воспроизводство. Клонированные Вася или Лена должны становиться всё более и более гламурными – улучшая фигуру, качество кожи, подвижность суставов… Улучшенное неполовое воспроизводство открывает небывалые возможности получения серийного гламура… Идеальных фигур, «оптимальных» черт лица, равномерного распределения жира. И даже совершенные деловые качества, комфортную психологию, отсутствие комплексов – идеальные свойства для карьеры…

Метафизика рака и мораль эпохи спида

Бодрийар замечает, что так воспроизводит себя раковая опухоль. Рак --  это избыточные, не необходимые человеку ткани, которые пожирают всё вокруг; идея рака – поглощение всего разнообразия ради брутального и прямого воспроизводства только одного типа клеток – раковых. Раковые метастазы — это не деление и не слияние, это идеальное повторение одной и той же клетки. Среди других биологических процессов организма это представляет собой очевидную аномалию. Каждый орган воспроизводит – причем сложным образом – только свои клетки, не посягая на смежные органы. Раку же на всё наплевать, он самовоспроизводится, не обращая вынимание ни на что… Точно такую же аномалию с точки зрения классического человеческого сообщества представляет собой производство клонированных индивидуумов.

В пользу бесполого воспроизводства (путём клонирования) может служить и угроза СПИДа, ВИЧ-инфекции. Если распространение СПИДа достигнет определенной черты, то большая часть человечества согласится: давайте лучше в пробирках, там всем будет спокойнее и надежнее. Пол в условиях распространения СПИДа постепенно будет ассоциироваться с сознательным самоубийством. Половые контакты станут чрезвычайно рискованными, и производство детей полностью оторвется от привычного для прежнего человечества акта, в котором соучаствуют двое.  Естественно, дальше включается идея сделать более красивого человека, более стройного, высокого, выше прыгающего или дальше смотрящего – для этого всего-то и надо что-то изменить в генофонде; возможностям мутантов нет предела.

Стиль «asexue»

Идея клонированного производства стала распространенным стилем молодежной моды. Это стиль получил название «asexue», «бесполый». Одетых в стиле asexue девушек и юношей, на первый взгляд, отличить друг от друга трудно. Они выглядят одинаково, одеты одинаково, пользуются одинаковыми духами и дезодорантами, одинаково себя ведут. Отношения между ними также трансформируются – переходят в дружеские, товарищеские. Жара телесного притяжения, спонтанной и могущественной эротической игры при простом наличии двух полов в ограниченном пространстве, что было естественным свойством половых отношений  в прежних парадигмах,  нет и в помине. Каждый свою сексуальность переживает и реализует в автономном закрытом пространстве – в Интернете, фантазиях, в напряжении и почесывании, которые никого, кроме напрягающегося и чешущегося, не касается…

Стиль «asexue» вполне сексуален, но только автономно и замкнуто – на другой пол (да и на свой собственный) эта сексуальность не распространяется. Она обращена во внутрь – к хроносу вечной телесности, к предоргиастическому напряжению, никогда не имеющему выхода. Чистой сексуальности закрыт выход в область секса, поэтому она учится пребывать сама в себе. Это и есть стиль «asexue».

Стиль «asexue» имеет концептуальное обоснование в гендерной тоерии постмодерна. Так французский философ-социолог Поль Бурдье, на основании марксизма, истолкованного в постмодернистском ключе, утверждает социальную природу полов. С его точки зрения человек становится мужчиной или женщиной в результате стратегий «буржуазной эксплуатации» или «плохого воспитания». По Бурдье, человек -- существо абсолютно социальное, следовательно, если изменить социальные установки, из женщины легко можно воспитать «правильного» мужчину. Получается, что анатомия — это тоже «буржуазные предрассудки», и если правильно всех воспитывать, то всё воспитается.

Посттело и гламур

Идея тела при переходе от позднего модерна к постмодерну качественно меняет свое значение. Тело становится плоским, экранным и ризоматическим. Человеческое тело перестает быть фокусом эротической реализации, эротического опыта, но отныне постулируется как раскатанный пласт, состоящий из произвольного чередования эрогенных зон с неэрогенными зонами, то есть экран, на который проецируются стимулирующие лучи. Человеческое тело в своем пределе совпадает с экранной поверхностью, на которой мы смотрим новости. Поскольку человеческие эротические восприятия — это не что иное, как чувства, переживания, то их стимуляцию можно полностью перенести на экран, где изображение того, что там происходит, будет наслаждаться самим собой при отсутствии того, кто смотрит, и того, кто показывает.

Тело, которое известно и премодерну и модерну как «тело с органами», в том числе с половыми органами, превращается в постмодерне в «тело без органов» (в том числе и без половых органов). Такое дифференцированное тело называется телесностью. Телесность в постмодерне это не общее свойство тел, но антитеза телу; точно так же, как сексуальность постмодерна противоположна сексу. Телесность начинается там, где нет тела, потому что «тело с органами», согласно философии постмодерна, это тело, фатально искореженное рассудком, а если освободиться от репрессивных стратегий рассудка, то тело превратиться в телесность – в свободное ризоматическое существование. Ризома же и есть экран. Следовательно, ризома и есть телесность (или посттело)

Автономизация экранной телесности видна в явлении гламура. Гламур  — это мода на объекты, которые являются гиперреальными, которые более реалистичны, чем те, которые мы постоянно видим и трогаем. Это сияющий автомобиль, на котором нет ни молекулы грязи (такого автомобиля мы не встречаем в реальности – он гиперреален). Это женская кожа, где каждая пора фундаментально обработана Photoshop’ом в большом приближении, и оттуда удалены все тени, микропятнышки, волоски, намеки на пигментацию. Такой кожи и таких женщин нет в жизни – это гипер-кожа и гипер-женщины, существующие только в глянцевых журналах и рекламных роликах. Чтобы добиться миллиметра гламурногго пространства, show-buisness может пожертвовать тысячами реальных девушек и женщин, пустив их на опыты, искалечив их судьбы в истерических очередях на кастинги рекламных и модельных агентств. И послужив материалом для гиперреальности одно мгновение, они снова исчезают в небытии, утрачивая шанс на телесность, оставаясь со своим архаическим «телом с органами», которое больше никому не нужно. Телесность гламура мгновенна; гипертело вспыхивает на миг, причем чаще всего именно в форме фрагмента, – запястья, ключицы, бедра – чтобы до конца раствориться в следующем кадре – ослепительном лаке «Ягуара» или матовом сиянии «Rolex» или «Chevron Constantin».

Гипертело гламура уже подверглось гинетической модификации (не дожидаясь результатов научных открытий, которые не за горами). Кожа, которая не имеет никаких дефектов – с идеальными порами, волосы, которые растут абсолютным образом, становясь всё толще и сиятельнее, есть уже сейчас. Одна фирма духов сейчас рекламируют женщину с огромными глазами инопланетянки на пол лица. Потребители смотрят и гадают, то ли это «Photoshop», то ли уже началось … А может у нее просто такие глаза

Гламурное посттело, «тело без органов», не имеющее глубины, не имеющее внутренностей, состоящее только из эпидермического покрова, является центральным субъектом/объектом постэротики.

Феминизм равенства

Теперь несколько слов о феминизме. Феминизм сегодня, в период фатального кризиса модерна, в фазовом переходе к постмодерну становится всё более распространенным и всё более показательным явлением. Всё больше гендерных исследований ориентируется на осмысление женской психологии, гносеологии и даже онтологии.

Исторически существует два вида феминизма: феминизм равенства и феминизм различия. В XIX веке, до того как началась эпоха фрейдизма, в рамках дезонтологизации пола, которая полным ходом шла в философском дискурсе модерна, возникла такая идея: если мужское и женское начало не фундаментальны, если между ними нет неснимаемого онтологического противоречия, давайте освободим женское начало от существования в социальной темнице, в которой оно тысячелетиями находилось. Тогда наряду с другими эгалитарными теорияи возник феминизм равенства.

Смысл феминизма равенства заключается в том, что женщина обладает таким же рассудком, как и мужчина, и она не показывает этого только потому, что ей этого никто не позволяет. Этому противятся социальная среда, предрассудки патриархального мужского общества. Но стоит только разрешить женщине заниматься теми же самыми вещами, что и мужчине, как она его быстро догонит и сравняется с ним по всем статьям. Может быть, не сразу, но постепенно, по чуть-чуть, и вскоре сможет с ним состязаться.

Такой феминизм равенства основан не на переоценке свойств пола и, в нашем случае, женского пола в позитивном ключе, но напротив, на брезгливом пренебрежении к полу с позиции отвлеченной бесполой рациональности. Этот вид феминизма прямой дорогой ведет к полной асексуализации и потере какого-либо представления о поле и его структурах. Но эта бесполость «феминизма равенства» воплощает в себе проекцию именно мужской рассудочности. Это женское равенство, скроенное на основе мужской модели. Женщина требует себе равных прав именно с мужчинами, требует равноправия в выполнении мужских профессий, стремится конкурировать с мужчинами в тех областях, которые придумали и освоили (для себя) мужчины.

Феминистски этого толка утверждают: мы и мужчины равны, т.е. мы и есть мужчины, а значит, претензии мужчин на то, что они суть нечто отличное от женщин, -- агрессивная ложь и стратегия подавления. Если женщина освободится от той женственности, которые тысячелетиями навязывали ей мужчины, она не просто опрокинет господство мужчин, она ликвидирует мужчина как «не женщин», и женщин как «не мужчин». Доведенный до логического конца феминизм равенства будет означать снятие гендерной проблемы вообще, не просто равноправие полов, но отмена пола.

У феминизма равенства есть один очень серьезный аргумент: в пространстве мужской рассудочности (по которой в Новое время всё и меряется) женщина действительно может быть вполне конкурентоспособной, ведь ничего особенно сложного в рассудочных операциях нет, в начальной форме с ними справляются даже дрессированные котики и тюлени в цирке. Мурка, сколько будет дважды два, спрашивает укротитель, и мурка под оханье восхищенных зрителей перебегает на плакат с цифрой четыре.

На самом деле, женская природа гораздо глубже и интереснее, чем  постоянное, поверхностное различение и  соединение отдельных атомарных мыслей, чем постоянно занято мужское сознание. Женский ум устроен иначе, различение и соединение в нём протекает тоньше, парадоксальнее, гибче, и никогда не отрывает мысли и чувства друг от друга, а также от вещей внешнего мира. Женский ум не знает такого отрицания, которое не было бы утверждением; «не это», для женщины значит «другое», а не чисто умозрительное «ничто», куда сбрасывает всякое «не это» торопливый, горделивый, невнимательный и агрессивный ум мужчины. Раз «не это», то «никакое», не один, значит, ноль, делает он вывод и строит на этом культуру, науку, философию, цивилизацию. Стоило бы чуть-чуть повнимательней, по-женски, посмотреть на всё, и вместо ноля мы увидели бы целый мир, другой чем этот, но от этого ещё более содержательный, интересный, увлекательный… Нет, говори, мужской ум, ноль и всё, знать ничего не хочу… Не согласен, сейчас веду в глаз. И создает систему кибернетического вычисления из единичек и ноликов. Вот это по-мужски!

Если постараться, то и женщину можно превратить в такого же упрямого и одномерного придурка, как трезвый рассудочный европейский мужчина. Феминизм равенства ведёт именно к этому – полы сравниваются между собой до полной нечленораздельности.

Даже мужчина, если будет видеть рядом с собой рациональных мужеподобных женщин, будет ещё более идиотизироваться, глупеть, и в итоге феминизм равенства вполне может довести до создания однородного, асексуального пространства, где и мужчины, и женщины будут одинаково владеть набором обобщенных рациональных элементов, социальных стратегий, усредненных профессий -- заниматься бизнесом, делать рекламу, пить пиво у метро, прогуливаться с собачкой, смотреть рекламу, гладить брюки, давить сок и т.д.

Феминизм отличий

Но есть и другой феминизм, феминизм различий, который утверждает, что парадигма гендерного дуализма является произвольной, что женское начало имеет свою собственную онтологию, что женское сознание является не глупостью, но другим умом, умом, устроенным иначе (и возможно более совершенно, чем у мужчин). Женский язык является не молчанием и мычанием, а особым специфическим языком, обладающим своей морфологией, своей грамматикой, лексикой, своим  тезаурусом, своей собственной структурой – не смотря на то, что женщине в этом отказывали в течение тысячелетий. Показательно, что претензия на построение женской онтологии, женской гносеологии, женской метафизики, женской науки, женской культуры, женской социальности уходит в некоторые традиционалистские и мистические группы и резонирует с тем направлением в философии, которое отрицает парадигму модерна.

В таком феминизме различий, который настаивает на разработке самостоятельной женской онтологии, лежит привлекательная, глубокая и многомерная затея — обосновать самостоятельное бытие женщины, самобытное сознание женщины, вывести структуры такого сознания из специфического женского корня.  Это довольно легко сделать через обращение к манифестационистской традиции, к истокам сакральных мифов, где у женщины теоретически имелось глубинное, важное и замечательное место, а её эмпирические качества интерпретировались в её же – женской -- системе координат. Но эта система координат, как и вся полнота традиционной метафизики премодерна, была утрачена, оставлена за бортом, преодолена фундаментальным разрывом креационизма, а затем  и остальными парадигмальными сдвигами (мы изучаем и в одном из которых мы живем).

Феминизм различий — это одно из направлений философии, которое принято называть «консервативно-революционным». Герман Вирт, один из активных деятелей германской Консервативной Революции, исследовавший древнейший матриархат, был как раз убежденным сторонником феминистского движения. Тот факт, что среди сторонников феминизма различий есть мужчины, не должен никого смущать, это довольно естественно, поскольку мужчина устает от своего собственного состояния и непрочь вернуться к участию в той полноценной онтологической и гносеологической структуре, к волшебной и очарованной и картине мира, которой он лишился, будучи предоставленный только самому себе и плоским химерам своего слишком «правильного», слишком упорядоченного, слишком трезвого рассудка.

Вопросы и ответы:

Вопрос: Как интерпретировать в свете сказанного мистику церковного брака и культ женского начала в христианстве, в частности, поклонение Пречистой Деве Марии? Можно ли сказать, что андрогинат полностью исчезает из креационистских учений?

Ответ: Женское начало нарочито почитается в христианстве. Также это свойственно эзотерической стороне иудаизма (тема шекины в каббале), и даже в эзотерическом исламе, особенно в шиизме, где речь идёт о мистической роли  Фатимы, дочери Мохаммада. В некоторых аспектах онтология андрогина из предшествующей онтологической данности становится апостериорным заданием, помещается не прежде, а после, и становится результатом волевого действия, брака. С другой стороны манифестационистская парадигма глубже, дольше остальных, и до конца никуда не исчезает; она остается в человеке как затопленный «континент глупости». Когда человек делает что-то естественное, непродуманное, нерассудочное, спонтанное, он, как правило, ведет себя не просто, как дурак, он ведет себя, как манифестационист. Этот манифестационизм в нас закопан, находится в нас бессознательно, мы органически структурированы манифестационизмом. Но на уровне рассудка мы, конечно, принадлежим к другим парадигмам. Наличие памяти об андрогинате даже в креационистском контексте проецируется как задание.

А что касается христианской теологии, это еще более фундаментальный вопрос. В книге «Метафизика Благой Вести» я показывал атипичность христианской теологии для креационистской модели, и сама идея Боговоплощения рассматривается как некий вызов чистому, идеальному креационизму. Поэтому и говорит святой апостол Павел: «иудеям соблазн, эллинам же безумие». Эллины — это чистые манифестационисты, иудеи — чистые креационисты (такими, по крайней мере, их видели ранние христиане). Почему «иудеям соблазн»? Потому что Бог воплощается в тварном мире. Это для иудеев категорически неприемлемо, метафизически неприемлемо. Не просто для Исуса Христа неприемлемо, неприемлемо для Машиаха, которого евреи ждут. Еврей Машиах не будет сыном Божиим, и не будет им считаться, он будет считаться пророком, святым, но всегда только человеком, поскольку воплощение Божества в мире заведомо исключается. Поэтому-то для иудеев христианская теология — соблазн.

Для «эллинов безумие» потому, что эллины не понимают другого. Если иудеи не понимают возможности проявления высшего принципа в этом тварном мире, то эллины не понимают самого существования тварного мира, который для них божественен и так, сам по себе. Эллины готовы принять воплощение Бога, для них в этом нет ничего парадоксального. Они не могут принять такого мира,  -- тварного мира, -- в котором воплощается Бог, и такого Бога, Бога-Творца, который воплощается в этом мире. Для греков неприемлема – да и просто непонятна – «иудейская» сторона христианства, для иудеев –«эллинская». Поэтому-то и говорит святой апостол Павел: «несть ни иудея, ни эллина».

Христианство представляет собой очень сложную метафизическую картину, где элементы манифестационизма прилагаются к церковной действительности, к таинствам, к богословию, но через Воплощение они входят в систему имманентного мира. Можно сказать, что это в христианстве от манифестационизма. Но признавая справедливость Ветхого Завета, идею creatio ex nihilo, — это абсолютно важный момент даже для православной, не говоря уже о католической ветви христианства, — христианство утверждает и ограниченность креационизма, находясь в рамках сразу двух совмещенных парадигм. Отсюда и доктрины христианского монашества (в которых заключена идея онтологической тотализации пола) – напомню, что монашество отсутствует и в иудаизме, и в исламе; и идея церковного брака как таинства — «да будут муж и жена телом единым» — идея реставрации андрогината в рамках домашней церкви.

Христианство, будучи авраамической, креационистской традицией, не только в своих поздних исторических интерпретациях, но и в своем корневом богословии, в метафизике святого апостола Павла содержит в себе элемент манифестационистского вторжения. Этот элемент явного манифестационизма постепенно отдаляется и трансцендентализируется в католической схоластике, и вообще исчезает в протестантизме, поэтому когда мы говорим о христианстве, мы говорим об изначальном христианстве, например, о никейском христианстве, о православии, наиболее правильно и точно наследующем изначальные метафизические установки христианской Церкви. Западная ветка — это отклонение, а протестантизм — бесславный конец этого пути. За протестантизмом начинается только одно — Декарт, Кант и т.д. А в подлинном христианстве, в православии, элементы онтологизации пола сохраняются догматически, культурно, цивилизационно и обрядово вплоть до нашего времени.

Вопрос: Как рассматриваются элементы модерна в исламе? Просматривается ли это?

Ответ: Ислам представляет собой креационистскую систему премодерна. Сам по себе ислам нес в себе много ультракреационистских элементов. Идея единобожия, идея «непридания Богу сотоварищей», идея отрицания троичности в полемике с христианством, — всё это признаки усердной попытки метафизического очищения трансцендентности Бога от всяких его дополнительных атрибутов. Это стремление максимально освободить Бога от тварных признаков соответствует максимально апофатической богословской модели. Эта модель очень устойчива, но она и очень современна именно потому, что она доводит креационизм до самых крайних пределов. Она, как ни странно, является более понятной, более близкой современности, нежели, например, тринитарная теология, поскольку в исламе – особенно выхолощенном, агрессивно-экзотерическом, буквалистском, салафитском -- можно найти элементы деизма, который является одной из первых парадигм модерна. Не теизма, а деизма, когда люди признают абстрактное божество минуя церковь, священное предание, опосредованность традицией.

В исламе есть вторая сторона — манифестационистская сторона, воплощенная, если говорить об явной экзотерической стороне, — в шиизме, а что касается эзотерической стороны — то в суфизме — ат-тасавуф. В ат-тасавуф доминирует парадигма премодерна, то есть чистого, докреационистского манифестационизма. Например, доктрина «вахдад-аль вуджуд» Ибн-Араби, доктрина «единства всего сущего», является философией платоническо-манифестационистского толка, снимающей напряженность креационизма.

Что можно сказать о модернизации ислама? Одной из самых ярких форм модернизации ислама является ханбалитский масхаб, «чистый ислам» или салафизм, проявлением которого является ваххабизм, который поставил перед собой задачу — освободить исламскую теологию от намеков интерпретации в рамках манифестационистской парадигмы. Дальше этого он в сторону модерна, индивидуализации, материализма или атеизма не идет. Он как бы застывает в той фазе, с которой для Европы начинался модерн. Отсюда такое большое количество параллелей между протестантистской теологией и ваххабитской теологией, что заставляет некоторых исламских традиционалистов (антиваххабитов) утверждать, что в XVIII веке существовал некий английский агент, «мистер Хемфер», который подсказал Абдель Ваххабу, основателю ваххабизма, некоторые теологические установки, которые поставили новое течение за пределы даже радикально креационистского ханбалитского масхаба, из которого он вырос. Поэтому салафизм и ваххабизм в стиле «Аль-Каеды» вполне можно считать своеобразным путём модернизации ислама.

Другая модернизация (в смысле европеизации) исламского общества тоже шла, но шла она искусственно, она навязывалась извне, с одной стороны, колониальным Западом, с другой стороны, в ХХ веке, Советским Союзом, который противостоял Западу. А собственная модернизация исламского мира начинается только сейчас.

Первыми, по-настоящему исламскими модернистическими проектами являются нынешний подъем чистого ислама и философия ваххабизма. Несмотря на свои архаические стороны, теологически и парадигмально ваххабизм гораздо ближе к современности, чем все остальные формы традиционного ислама, поскольку, когда мы говорим о парадигмах модерна, мы рассматриваем не технологические формы общества, не социальные институты, а в первую очередь философские установки, которые фундаментально изменяют человеческое восприятие самого себя, окружающего мира и истории.

Вопрос: Вы сказали, что мышление женщины «глубже и интереснее», чем мышление мужчины. В каком смысле? Что вы имели в виду?

Ответ: Может быть, я высказался несколько полемически. Я просто хотел сказать, что мышление женщины не хуже мужского, просто оно — другое. Если мужчина сосредоточился на отражении излучения сердечного света в голове и, оторвав идеи от истока, создал систему опустошенных, формальных, дескриптивных концепций, это лишь один из возможных путей. Женщина по нему идти отказалась, и героически сохранила для нас саму возможность мыслить иначе. – Пусть, чаще всего не самим сердцем, но центром желаний, -- главное, что не головой!

Мужское сознание жестко и постоянно отделяет одно от другого, мужчина помешан на операции дифференциации, особенно западный, европейский мужчина. Женское сознание или его проект, пока еще не до конца развившийся, наоборот, холистически соединяет между собой явления. С этим связано отношение к процессу производства детей. Для мужчины это — создание чего-то вне его, а женщина носит ребёнка в себе как субъекта. Мужчины видят субъекта всегда во вне, женщина же носит его в период беременности внутри себя. Соответственно, ее представление о теле, о собственном отношении с этой будущей субъектностью иное. Беременность дает женщине опыт сосуществовании двух субъектов в одном теле, и даже двух тел в одном теле. Женщина обладает уникальным опытом раздвоения человеческого существа; она может понимать другого, так же, как себя. Она может понимать мир так же, как себя. Она может воспринимать целостность мира, поскольку она заведомо уже имеет этот фундаментальный опыт «ты», сначала внутри, потом вовне. «Ты», которое внутри, учит женщину иначе распределять онтологические, гносеологические и физические отношения и пропорции в мире и в человеческом коллективе. Мир женщины ближе к манифестационистски понятой Вселенной, чем мир мужчины. Вот в этом смысле женщина глубже.

Но я хочу сказать, что под «мужским сознанием» я имею в виду современное мужское сознание, поскольку полноценный мужчина традиционалистского типа, тоже реализующий онтологию своего пола, через другие пути и процедуры приходит к тому же восприятию единства мира, субъекта как внутреннего явления, к открытию в себе фундаментальной метафизики любви. То есть мужчина не безнадежен.

Я читал однажды номер журнала «Elements», который издает мой коллега и друг, французский философ Ален де Бенуа, где он писал о проблеме феминизма. Бенуа — консерватор, «новый правый», традиционалист. В этом журнале была статья феминистки Эригарэй, описавшей феноменологию женского восприятия мира. Эта феноменология женского отношения к миру, эмпирически с удивительной точностью воспроизводит традиционалистское и манифестационистское представление о реальности. То есть это сакральное сознание. Женское отношение к миру сакрально. Женщина воспринимает священность мира, она видит, что мир наполнен высшим смыслом, и что между предметами и существами нет неснимаемых границ. Нормальные мужчины тоже иногда это видят, но большинство мужчин как раз ориентированы на разделение и разрыв…

Вопрос: Если мы говорим о равенстве, зачем об этом говорить? В чём с профессиональной точки зрения, например в науке, женщины превосходят мужчин? Ведь кажется, всё наоборот…

Ответ: Мы говорим — женское сознание «глубже и интереснее». Почему? Потому что женское сознание, если дать ему волю, а не репрессировать социальным способом в патриархальной цивилизации, естественно, раскрывая свои потенции, разовьется в холистическую, целостную, сакральную конструкцию. Мужчина — это разрыв, женщина — непрерывность. В нормальном состоянии обе эти реальности, как интеллектуальные реальности, имеют право на существование. Наша патриархальная цивилизация сделала ставку на разрыв, на различие. Женская цивилизация и психология связана с цельностью и непрерывностью, с континуальностью. Процесс можно рассматривать как частицу, а можно рассматривать как волну. Женское сознание — это волновое сознание. Оно связано с континуальностью. Мужское — с частицей, с квантом, с разделением. Такова психология.

Вопрос: Чем было вызвано в традиционном буддистском обществе VIII–IX вв. смещение интересов в сторону женского начала и возникновение тантризма? Это был возврат к ранним формам премодерна или движением вперед?

Ответ: Конечно, возврат к более ранним формам премодерна. Тантризм или «пятая веда» — это поклонение Шакти, где вместо «сохам» («я есть оно») — традиционной индуистской формулы, в мантре тантриков звучит «сахам» (так?) — «Я есть она». Эта идея манифестации женского аспекта мира была реставрационной или консервативно-революционной для оседающего, немножко поглупевшего патриархального индуистского общества. Особенно важную роль тантризм сыграл и в буддизме. Он просто преобразил эту достаточно схоластическую, рационалистическую, сугубо мужскую традицию, превратив ее в то роскошное учение, которым буддизм стал в Тибете, в Китае, в Японии. Я склонен рассматривать вообще матриархальное как более первичное. Но под «матриархальным» в рамках патриархального кода мы часто просто обозначаем андрогинное. Понятие «матриархальное» используется нами в полемических целях.

 В патриархальной цивилизации обращение к матриархальному началу — это некий вызывающий жест, провокация, которая должна пробудить наиболее глубокую, прямую, свежую духовную реальность, чем, собственно, тантрическая каула и была. Это была вертикальная, трансверсальная иерархия, которая интересным образом меняла представление об иерархическом обществе. Индуистское общество было строго иерархичным. Там было четыре касты: брахманы, кшатрии, вайшьи и шудры. Брахманы наверху, шудры внизу. А вот в кауле, в рамках тантрической общины, вводилась другая иерархия. Там были пашу, вирья и дивья, то есть «животные», «герои» и «боги». И брахман мог оказаться в тантрической иерархии животным, потому что, если он не реализовал в себе метафизику — не как далекое обещание, а как факт здесь и сейчас — при осуществлении тантрического пути, то и был свинья свиньей.

Это очень интересная модель и это, безусловно, консервативная революция, то есть шаг назад, но выраженный в авангардных терминах.

Вопрос: Откуда у явного манифестациониста Гесиода такие открытые женоненавистнические мотивы, например, в «Теогонии», в мифе о Пандоре?

Ответ: Манифестационизм еще до креационистского патриархата существовал тысячи четыре лет, и тот манифестационизм, который мы знаем, это патриархальный манифестационизм. Действительно, у таких консервативно-революционных мыслителей, как Гераклит или тантрики, ощущение андрогината, воли к нему, или стремление к метафизическому феминизму, или к женскому началу, более подчеркнуто, но вся история до христианства — это патриархальный манифестационизм, то есть нельзя строго ставить знак равенства между манифестационизмом и женским отношением к миру. В традиционном обществе и мужчина манифестационистский, и женщина манифестационистская, и между ними существует определенный баланс, но патриархальный подход означает нарушение этого баланса, этого равновесия в сторону мужчины. И неслучайно он следует за матриархальной или андрогинной эпохой, а не предшествует ей. И поскольку он следует за, то с точки зрения традиции, он хуже ( как последующее), чем предыдущее -- если только это не консервативная революция и стремление снова вернуться назад. И даже консервативная революция, которая стремится вернуться назад, в те, изначальные времена, сплошь и рядом дает обратные результаты и только ускоряет процесс деградации. Ведь с точки зрения парадигмы традиции, время течет сверху вниз, от полноты к нищете. Соответственно, сам патриархат — это последняя форма издания и манифестационизма, и креационизма, и модернизма, а сейчас наступает постпатриархат, поскольку мужское начало, в том числе и в рассудочном аспекте, постоянно размывается бесполой сексуальностью, «бесовской текстурой» постмодерна…

Вопрос: Вы говорили о культе одежды, телесной ничтожности... Как сюда вписывается такое явление, как боди-арт?

Ответ: Боди-арт или порнографичность -- это постмодернистическое явление. Неопорнография и порнография, и боди-арт как софт-версия порнографии, возникают как освобождение сексуальности в чистом виде, то есть не сексуальности пола, а сексуальности кожи. Это ризоматическое явление. Тимур Новиков, питерский художник-неоклассик, считал, что это возврат к греческой форме. Но на самом деле, боди-арт — это симулякр, пародия на традиционную татуировку, расписывание, наложение ритуальных знаков. Это, профанация ритуала, так же, как курение анаши. Наркотики тоже использовались в традиционных обществах для совершенно конкретных целей – для трансформации сознания, они сопровождались определенными ритуалами, предварительным обучением, наличием наставника, определенными завываниями, вскриками, мантрами… В постмодерне через симулякры происходит обессмысливание многих разрозненных фрагментов премодерна. Всё возвращается, даже ирокез панков. Почему ирокезы носили такие прически? Это были священные, сакральные формы в память о Великой Птице. Ясно, что метафизика птицы современным панкам совершенно чужда.

Новая обнаженность, боди-арт или отсутствие запретов, ингибиций — это отнюдь не возврат к панэротической культуре греков, ведь постмодерн — это пародийное, смеховое, юмористическое явление. Неслучайно мы видим даже у Фрейда, сугубо современного рационалиста и пострационалиста, греческие манифестационистские термины. Эрос имеет отношение именно к манифестационистской философии, как и танатос. А Фрейд под ними имеет в виду совершенно другое. Так же и боди-арт, и современная эротика, и арт-ню — это использование тех же самых терминов, приемов, которые, казалось бы, восходят к античности, но совершенно в другом контексте — в придачу к пылесосу, путевке или продаже лотерейных билетов.

Вопрос: Вы не могли бы подробнее рассказать о тех археологических находках, которые отсылают нас к эпохе андрогината? Широко известны находки древних «венер», у которых ярко выражены широкие бедра, женские признаки…

Ответ:  Есть и бородатые «венеры»  с узкими бердами и широкими плечами...  А есть ещё более убедительные фигурки, которые вообще не поймёшь, они «венера» или «марс», или «зверь» или «радуга»… Вообще, я думаю, что археология — это наука не фактов, а наука интерпретации. Поскольку археологи имеют дело с очень небольшим количеством фактов, соответственно, их задача — составить непротиворечивую модель по крупицам. Нашли черепок — говорят, это часть того-то, часть сакрального сосуда, другие говорят — нет, это просто черепок случайно отвалился у кого-то. Идея интерпретации в данном случае первична. Что касается реконструкции Вирта, он, вслед за Бахофеном  интерпретировал идеограммы,  рассматривал древнейшие знаки, нанесенные на кости мамонта, на стены пещер как формы сакральной цивилизации, которую он реставрировал как матриархальную.

Стартовой идеей Вирта о матриархальной цивилизации был её холизм, перетекание всего во всё. В качестве путеводной нити для своих исследований он взял концепцию «die Weisse Frau», белых жриц, белых королев менгира, по которой он отслеживал распространение «культурных кругов», перемещения городов, мест древних стоянок, названия культовых центров и символические комплексы, где можно было прочесть упоминание о женском жречестве. Вирт считал, что женское жречество предшествовало мужскому, и женское жречество, его символизм, его культовые обряды, его специфика и знаки, его мифологическая картина отражают опыт изначального, примордиального, солнечного человечества. В центре реконструкции Витом структуры женского культа стоял не мужчина. Вирт считал, что патриархат пришел из «азиатских степей», а индоевропейская цивилизация была основана на сакральном матриархате. Но не потому, что мужчина принижался, а просто сфера созерцания, сфера контакта с Божеством была принципиальным уделом женщины, в силу специфики её гносеологии и онтологии. Не вопреки мужчине, поскольку женщина не плохой мужчина, а другое, нежели мужчина. Соответственно, доминация женщины не приводила к тому подчинению, к которому приводит доминация мужчины над женщиной. Мужчина разделяет и поэтому рассматривает женщину как иное и начинает ее прессовать. Женщина соединяет, поэтому не рассматривает мужчину как иного и, соответственно, не прессует его. Исходя из этой предпосылки, Герман Вирт восстанавливал по фрагментам огромное количество археологического материала, составляя из  бесконечных знаков, «венер», схем, систем огромные тома.

Идеограммой женского начала, ее роли можно считать годовой круг, который, по Вирту, являлся основой изначальных календарей, знаковых  проторунических систем, которыми занимается палеография. Место женщины — это две пещеры, две горы, два менгира. Это зимнее солнцестояние, откуда рождается солнце. Потом солнце встает, «поднимает руки», потом достигает своего пика, «опускает руки», сходит опять к двум горам. И опять всё повторяется. В центре этого сакрального образа стоит великая мать, которая изображалась пятиконечной звездой, имеющей в разных мифологиях тысячи имен. И физиологичные изображения, например, каменных баб — это уже было, с точки зрения Вирта, падением древнего, чисто иератического матриархата в натурализм.

Есть разные стадии матриархата, он не был одномоментным и однородным явлением. Вирт реставрирует звуки изначального языка, культуру, и всё это связывает с институтом белого женского жречества. Если мы поверим Вирту, или поверим Бахофену, то увидим, что в христианском мире поклонение Богородице, которое особенно характерно для Православия, есть очень глубокая интуиция манифестационистского сакрального древнейшего культа.

Вопрос: Как вы расцениваете технологические перспективы современного постмодернистического общества? Суть технологий постмодерна в том, чтобы взять человеческое сознание и переместить его на любой другой материальный носитель. Это компьютеризация сознания. Можно ли наделить сознание такими функциями, что оно будет более оперативным, при этом не утратит своей человеческой индивидуальности? Может быть, движущая сила в постмодерне перестанет быть движущей силой между полами, и станет  энергией притяжения между индивидами человеческими и чем-то нечеловеческим, между машинами? Как вы оцениваете такого рода перспективы?

Ответ: Третья лекция была посвящена постантропологии, там я как раз говорил, что такое постчеловек. И вот такая идея соединения человеческого субъекта с нечеловеческим субъектом — это один из элементов постмодернистического подхода, постмодернистической философии и постмодернистической практики. Когда мы начинаем определять, что такое человеческая субъектность, и когда мы сводим ее к гносеологическому фактору, то есть к фактору познания, памяти, восприятия, даже каких-то ощущений, то при определенном развитии технологии, которая сейчас подходит к уровню возможного, мы можем создать технологический симулякр человека, то есть записать человека на хард-диск, например. Пока хард-диски маленькие. Но уже сейчас есть некие технологии, которые предлагают расширить память человека: за ухо внедряется хард-диск, куда, когда память заканчивается, записываются данные. Точно такова же идея продления человеческих возможностей, а потом и просто создания человеческого симулякра в виде процессоров или некой платы и взаимоперемещения сознания в другую среду с созданием симуляции телесных отношений. На самом деле, это вполне реалистичная вещь, если, рассматривая человеческую субъектность, пройти по тем путям, которые мы на  лекциях прослеживали, от онтологизации к дезонтологизации, от онтологической гносеологии к постонтологической, неонтологической гносеологии, от реальности к виртуальности, от модерна к постмодерну. Мы видим, что к этому дело и идет, поскольку фундаментальных оснований отделить нас от человека, записанного на пленку или хард-диск, работающий при помощи процессора и симулирующий ощущения, нет.

В ризоматическом пространстве Делёза эти вещи фундаментально не исключаются. Если подумать о любви к машинам, плотском желании, то здесь существует два момента: с креационистской точки зрения человек создается как машина. Это первое. Поскольку, если он горшечником создан, он и есть механизм, он живой, веселый, самостоятельный, но механизм. Отсюда вытекает фундаментальная механистичность человека, которая может привести его к идее создать свой эквивалент. В истории Средневековья была замечательная история, как Альберт Великий создал говорящую женщину, кибернетического двойника, который прекрасно отвечал на все вопросы, и когда Фома Аквинский не смог ее переспорить, он разбил ей палкой голову. Декарт рассматривал животных как механизмы, а вслед за тем Ламетри рассмотрел человека как машину. Всё было открыто. То есть идея того, что человек не сильно отличается от машины, фундаментально укоренена в нашей истории и рано или поздно «самоделкины» построят что-то подобное и запишут сознание человека на хард-диск. Я думал об эротизме машин. Есть замечательный русский писатель, футурист и гениальный мыслитель Андрей  Платонов; он видел коммунистическую революцию как начало одушевления машин. Машины у него живые, они действительно эротичные машины, они что-то копают, куда-то едут, трутся друг о друга… Книги «Котлован» и «Чевенгур», рассказы Платонова полны описаний интересного, своеобразного влечения человека к нечеловеческому, к машинному…

 
01.10.2012

ПОСТПРОСТРАНСТВО И ПОСТВРЕМЯ

 

 

Часть 1. Пространство в парадигме премодерна.

 

Для того чтобы понять, что такое  поствремя и постпространство – т.е. аналоги пространству и времени в парадигме постмодерна --  необходимо держать в уме полную картину сдвига парадигм  по цепочке: премодерн-модерн-постмодерн.

В процессе парадигмального анализа становится понятным, что манифестационистская и креационистская системы в рамках премодерна настолько существенно отличаются, что каждый раз приходится подробным образом рассказывать о том, как конкретно в рамках премодерна монотеизм готовит почву концепциям Нового времени. Но вместе с тем, это не отменяет того, что весь премодерн (включая креационизм) — это полная антитеза модерна. И только через соотношение парадигм  модерна и премодерна (в обоих версиях) можно понять то, что происходит с фундаментальными категориями в парадигме постмодерна.

 

Структура сакрального пространства

 

Пространство в манифестационистской парадигме представляет собой то, что можно назвать сакральным пространством, сакральной географией или пространством мифа. Специфика этого пространства заключается в том, что оно структурировано по некоему абсолютному принципу. Структура пространства, с которым имеет дело человек традиционного общества, обязательно содержит стержень, на который это пространство нанизано. Этот стержень называется в мифологиях разных народов«осью мира», «золотой нитью», «древом мира» или «недвижимым двигателем» (у Аристотеля). В сакральном пространстве существует строгое соотношение центра и периферии, с одной стороны, и вертикальное членение на области верха (неба), середины (земли) и низа (подземного мира).

Зона,  где пребывает человек сакрального общества, как правило, единодушно выделяется в качестве центрального, то есть среднего мира, представляющего собой некий срез глобальной сферы трехмерного сакрального пространства и одновременно плоскость проекции верхних и нижних миров. Средний мир – зеркало всей трех уровневой Вселенной мифа, и одновременно, их голограмма. Теоретически каждый горизонтальный срез мировой сферы мыслится аналогичным земному миру, и также имеет в центре ось и отстоящую от нее периферию. Голографический характер земного пространства делает его открытым в вертикальном направлении. Если в обычном опыте человек воспринимает лишь земное пространство, то в особом – жреческом, сакральном --  опыте он может «двигаться» по вертикали и достигать иных миров, расположенных как выше, так и ниже земного мира. Архаические сюжеты таких «вертикальных» путешествий мы видим в шаманизме, в индуистской традиции, подробно повествующей о постоянных контактах между собой людей, дэвов (жителей небес) и асуров (демонов преисподней).

Описание иных, «нечеловеческих» миров подобно описанию нашего мира, поскольку между ними существует структурная аналогия. Распределяясь на три основные области, Вселенная мифа может иметь неопределенно большое число членений. Так, ад может состоять из нескольких кругов (например, из 9-ти, как у Данте). Точно так же существует иерархия небес.

Эти иерархии описывают и пространства и состояния одновременно. Ад – уровни подчеловеческого состояния. Рай – сверхчеловеческого. Тождество пространства и состояния принципиально для структуры мифа. Это является основой сакральной топологии, где «топос» (  -- по-гречески «место») Вселенной означает качество бытия. На этом основана теория «стоянок» («макам» по-арабски) в суфизме, где «стоянками» называются уровни духовного развития. У раннехристианских гностиков сложная мифология небесных сфер (эонов) и их ангелических господ (архонтов) описывалась как структура мест. В каком-то смысле архонт был и «господином места» и самим этим местом.

Описаниями сакральной топологии рая и ада полны священные тексты различных религий. Картины небесных миров часто предстают в видениях пророков, лицезреющих Небесный Иерусалим или Престол Господень, представляя собой описания структур священного бытия, находящегося над человеческим планом.

 

«Центр мира»

 

Сакральное пространство — не просто трехмерно, но многомерно. Тот круг, который на схеме [картинка] представлен в виде плоскости, включает в себя весь наш трехмерный — а на самом деле, гораздо более «мерный» — мир. Посредине этого круга проходит вертикальная ось, это и есть «центр мира», где пребывает «царь мира» («чакраварти» в индуизме). Этот «центр мира» не является фиксированной точкой в чувственном смысле, хотя в земной географии есть места, которые имеют к нему более прямые отношения, чем другие. Но, строго говоря, подлинным «центром мира» является сердце живущего человека (как его понимает Традиция), а точнее, согласно индуизму,  малый желудочек сердца, где находится так называемая «брахмалока» — «пустое пространство» или малая толика «эфира» («акаша»), который и есть точка пересечения высшей вертикальной оси с нашим земным планом. Он и создает развернутое видение манифестации перед нашими глазами.

Этот «центр мира» имеет также сакрально-географическую локализацию, как правило, в месте, которое когда-то люди покинули и о котором сохранили память и предания. И часто, по аналогии с этим давно покинутым центром, организуются другие, вторичные центры. Отсюда обычай называть одним и тем же именем разные города. Когда народы перемещаются, они называют новые поселения и города по имени изначального духовного центра. Тем самым они устанавливают символические стеллы, знаки, переносящие духовные влияния первого центра на новое «место», совершают особые обряды, ритуалы, которые превращает новое место поселения в центр сакрального пространства, вокруг которого начинает структурироваться вся остальная модель.

Сакральное пространство — живое, динамичное, вибрирующее, развивающееся и исполненное различными духовными влияниями и колебаниями. Через «центр мира» проходит вертикаль (или «мировая ось»). Но этот центр – плавающий, в материальной действительности он не фиксирован, он живет в памяти предания и в живом сердце человека Традиции. Но предание (Традиция) и сердце вместе и образуют «состояние», «топос», сакральное (святое) место. И каждый человек теоретически способен превратить то место, в котором он пребывает, в «центр мир», через реализацию возможностей высших состояний.

 

Дистанция

 

 Принципиально важно для сакрального пространства то расстояние, которое отделяет вещь или человеческое существо от центра. Эта горизонтальная дистанция создает протяженность человеческого пути в метафизическом смысле. И структура метафизического пути естественным образом проецируется на понимание людьми Традиции пространства. Это можно представить себе так: человек (или любое другое существо), приходя в сознание, обнаруживает свое собственное присутствие в мифологическом мире – и точка этого нахождения всегда лежит на периферии. Существо всегда появляется на периферии сакрального космоса, более того, этим появлением сама периферия учреждается.

И сразу же перед ним встает метафизическая задача — обнаружить свой исток. В движении от периферии к центру, в центростремительном движении к самому живому источнику сакрального пространства обнаруживается динамическое духовное измерение, которое влечет человека (или любое другое разумное существо) к его собственной причине. Оно задает вектор, структурирующий метафизическое измерение пространства. У пространства появляются символические измерения – внутреннее/внешнее, далекое/близкое, верхнее/нижнее и сама дистанция, отделяющая одно от другого.

Внутреннее измерение обладает в качественном пространстве приоритетом. На это измерение указывают не только многочисленные символы -- лабиринты, пещеры, подземные или скрытые места, но и рассмотрение человеческой личности, и даже сакральная анатомия человеческой телесности. Внутреннее предполагает сокрытость, тайну. Это измерение качественного пространства, уводящее от видимого к невидимому, как духовному обоснованию видимого. Поэтому нормативное движение человеческого существа в сакральном пространстве всегда есть движение вовнутрь, а остальное есть отклонение от этого пути.

Имманентное (эмерджентное) «я» существа  обнаруживается всегда на периферии, где бы это существо ни находилось, и соответственно, человек всегда живет на своей периферии -- на «эпидермическом плаще» (так Головин трактует библейское  выражение «ризы кожаные»), в который он облачен. Отсюда, в частности, символизм кожи, например, снятие кожи, изготовление из нее особых сакральных предметов. То есть человек живет в границах своей кожи. (Из последних исследований в области анатомии мы знаем, что именно кожа является сенсориумом человеческого существа, его главным, фундаментальным органом чувств.) Человек манифестируется на своей же собственной периферии и, соответственно, мир находится на своей собственной периферии и то, что мы видим, не является ни бытием, ни даже подлинно сущим, ни миром, а всегда лишь приглашение совершить определенное действие, направленное внутрь. Именно это приглашение и производит основные динамические характеристики сакрального пространства или пространства мифа.

Оба предела — сакральный центр и периферия — никогда строго не локализованы, их создает дистанция, развертывающаяся от точки появления существа. Человек (в Традиции) есть то, что находится на периферии. Но,  находя себя на периферии, он обращается от нее, т.е. к центру. Этот центр от него постоянно ускользает, но вместе с тем, постоянно его к себе влечет. Так рождается качественное пространство – пространство-напряжение (натяжение, протяженность). Из этого легко понять, что само ощущение пространства в мифологическом контексте (в манифестационизме) размыто (по сравнению с тем, как мы привыкли его воспринимать в эпоху модерна).

 

Живое пространство

 

Когда мы говорим «внутри», мы предлагаем, исходя из наших современных понятий, четкое различение внешнего и внутреннего. Однако для того, чтобы точно понять пространство манифестационистского комплекса, надо понять, что четкого отделения внешнего от внутреннего здесь не существует. Человек живет на своей периферии, но это его периферия, и он всегда соединен со своим собственным центром. Поэтому внешнее и внутреннее пространство никогда не постулируются как абсолютные категории: когда в Традиции мы говорим «внешнее», мы имеем в виду нечто «более внешнее, чем внутреннее», когда мы говорим «внутреннее», мы имеем в виду нечто «более внутреннее, чем внешнее», но никогда не какие-то фиксированные величины.

Сакральное пространство может показаться чем-то неточным и расплывчатым. Оно состоит из напряжений, энергий, притяжений и метафизических колебаний. Его можно назвать «живым пространством». Это пространство становится живым, потому что насыщено метафизическим смыслом. В Традиции что бы человек ни делал, какой бы предмет он в руках ни вертел, в каком бы направлении он ни двигался, на охоту или в поисках ягод, он обязательно осуществлял определенный ритуал, связанный с сакральным опытом дистанции. Куда бы он ни шел, и что бы он ни осуществлял в телесном мире, всё имело характер живого ритуала. Для того чтобы фиксировать осознание такой структуры сакрального пространства, в традиционном обществе любой ландшафт, местность, роща, источник, озеро, долина или холм воспринимались как имеющие в себе вход во внутренний мир, как приглашение вовнутрь, что описывалось через множество мифов о духах и сверхъестественных существах, населяющих ручьи, пещеры, пустыни и горы. Они были, как архонты гностиков, одновременно и «господа мест» и сами эти места, места как состояния. Например, панический ужас, охватывавший греков в густом лесу, был и влиянием «бога» Пана, и свойством лесной чащи, и состоянием, переживаемым человеком, и самим Паном. Место, его дух и посетитель сливались в общем динамическом напряжении, составляя все вместе – «атом» живого пространства, распростертого вовнутрь…

 

Населенные тела мира

 

Помимо представлений о существах, населяющих высшие и низшие миры, связанные между собой посредством «мирового древа», с которыми также человек мог вступать в контакт, и сам средний мир (земля) виделся -- плотно, тесно, без лакун и перерывов в своей ткани -- населенным  существами, которые непрестанно волнуют его структуру. Пространство земного мира в мифе никогда не воспринимается как плоскость. Это всегда сложный рельеф, волнистая поверхность, рябь, постоянные изменения которой означают населенность данного места различными духами. В более развитых мифологиях это выглядит систематизированно: у каждой реки должна быть своя наяда, у каждого источника — нимфа, у каждого леса, леска или рощицы -- свой сатир, у каждого дерева -- своя гамадриада, и так вплоть до цветов и камней... В зоне распространения евразийского буддизма (в Тибете, Хакасии, Бурятии или Туве) каждый камень считается «жилищем духа».

Каждое тело — и искусственное, и естественное — имеет внутреннее измерение, внутреннее сакральное пространство, которое представляет собой некие колебания или вибрацию этого тела, составляющую его внутреннюю жизнь. Средневековые герметики, алхимики говорили о том, что металлы живут, что у металлов и у камней есть душа, не говоря уже о деревьях и животных, которые – в мифах -- общаются с людьми, говорят, летают, превращаются в людей и т.д. Соответственно, все границы между этими телесными проявлениями и точками пространства связаны между собой сложнейшими лабиринтами, тайными лазами, когда от одной вещи подземный, невидимый ход ведет к другой вещи. И эта система лабиринтов и тайных ходов от вещи к вещи составляет дрожание насыщенного, постоянно меняющегося динамичного пространства.

Если, например, древний грек приходил к реке набрать кувшин воды, он не просто видел плещущуюся в реке наяду. Когда он только шел к реке, он уже вступал в пространство наяд, обращая свое сознание к стихии воды, которая сама по себе является внутренним, сакральным измерением мира. Соответственно, выполняя самую простую работу — набирая воду для бытовых целей — он вовлекался в интенсивную сакральную драму. Для чего он набрал эту воду, что он с ней будет делать? Даже если он просто ее пил, утолял жажду или разбавлял вино, он делал это во славу божеств. Если он взял ее для омовения, он взял ее для ритуала. Наливал он ее в специальные сосуды, которые являлись в то же время священными предметами его собственного обихода. Движение от его греческого дома до этой реки проходило по сакральным точкам. Обязательно где-то стояла герма, где-то в лесах на дереве ему подмигивал сатир, и пока он доходил до реки, брал воду и возвращался — он успевал побывать в бесконечном количестве срезов сакрального напряжения. Он осуществлял целое похождение и жизнь его наполнялась бесконечным пространственным смыслом движения от периферии к центру, -- потому что каждое движение в сакральном пространстве проходило в уникальном, насыщенном различными энергиями и ощущениями, состоянии. Фактически, там не было тех телесных предметов, которые мы знаем сегодня. Каждый предмет являлся «экстатическим предметом», который увлекал человека к сути вещей.

Но помимо центростремительной тенденции (от периферии) существует еще и центробежная сила (от центра). Другими словами, в пространстве есть еще и демоническая инерция. Человека привлекает центр вещей, и человека отталкивает центр вещей. Суть мира проглядывает сквозь пространственные оболочки и прячется в этих пространственных оболочках, поскольку отношения с центром бытия представляют собой сложный динамический процесс, никогда не представляющий собой что-то фиксированное, застывшее, раз и навсегда данное.

 

Влияния иных пространств

 

Такое внутреннее напряжение, такая населённость и метафизическая нагруженность свойственны «среднему миру». Но между плоскостями  (мирами) происходит непрерывное взаимодействие, и силы, которые проникают в земной мир из высших реальностей в виде божественных влияний или из подземных сфер в виде демонических могуществ, добавляют живому пространству динамику вертикальных вторжений, провоцируя дополнительные колебания, входящие в сложные взаимодействия с возмущениями самого сакрального пространства «среднего мира», из-за чего картина получается еще более сложной и многоплановой. Каждая точка мифологического пространства становится полем сгущения самых различных энергий, и человек Традиции испытывает эти влияния на себе. Человек может утягиваться инфернальными энергиями вниз, и тогда те же возмущения его собственного привычного пространства приобретают характер некоего вызова, приглашения, соблазна. Вибрации среднего мира незаметно склоняются к соскальзыванию под землю. Чем это заканчивается – известно.

Человек может возвышаться, двигаться к миру высших существ, выбирая в среднем мире маршруты, ведущие к горним вершинам, где обитают боги. И на этом пути обыденным опытом является общение с небесными сущностями – полубогами и богами. В мифах герои, как правило, сталкиваются с такими существами. Кто-то из них помогает восхождению, кто-то препятствует (ведь центр и притягивает и отталкивает).

Сакральное пространство открыто во всех направлениях – и вширь, и вверх, и вниз. Самое главное при этом, что оно открыто центру, внутреннему измерению, и имея живой центр как свою имманентную составляющую, это пространство становится пространством возможности.

 

Телеология пространства и метафизика движения

 

У сакрального пространства есть цель. Это пространство телеологическое (от греческого слова «телос»,, цель). Мы знаем телеологическое время, но есть и телеологическое пространство. Аристотель в своей философии называл эту телеологическую особенность качественного пространства теорией «естественных мест». Аристотель был представителем манифестационизма, хотя и рациональным. Он вслед за Платоном подверг пространство мифа фундаментальной рационализации, но по отношению к качеству пространства Аристотель остается в логике манифестационизма (это очень хорошо показывает Хайдеггер). 

Каждая вещь либо занимает свое место в этом ансамбле живого пространства (тогда она покоится), либо стремится к нему (тогда она движется). Смысл движения, по Аристотелю, — это занятие вещью своего естественного места, переход от неестественного к естественному. В этом заключается метафизика движения.

Если перевести это в метафизическую плоскость, можно сказать, что цель каждой вещи — вернуться к собственному центру. Есть у мира и абсолютный центр притяжения, некое абсолютно естественное место всех вещей. Эта точка называлась у Аристотеля «недвижимым двигателем». Диалектика центра и естественных мест предметов структурирует то пространство, где человек живет в мифе.

Сакральное пространство является не столько символическим, сколько  магическим. Различные его направления, ориентации и планы представляют собой не обещания контакта с сутью бытия, а несут открытую возможность этого контакта в себе. Отсюда отсутствие символизма в наиболее архаических культурах, которые подчас, пусть фрагментарно, но сохраняют в неприкосновенности полярно-райский манифестационистский подход (это внимательно изучал Мирча Элиаде – особенно в своих последних книгах о культах архаических народов).  Австралийские аборигены, глядя на кусочки кварца, видят не знак присутствия какого-то духа, а просто сам священный кварц, святой кварц, не отличая еще его от самой всепроникающей сакральной энергии в чистом виде.

 

Пространство сказки и волшебная точка

 

Все это очень странно для современного человека, который привык иметь дело с очень отчужденными моделями пространства. Мы не можем понять, что такое живое пространство, мы уже давно с ним расстались, для нас это — «сказки». Пространство народной сказки — это слепок, достаточно поздний и условный с той сакральной географии, в которой жили и живут люди традиционного общества некреационистского, манифестационистского толка.

Такое пространство фундаментально создается волшебной точкой. Метафизика точки является чрезвычайно важной для того, чтобы мы могли составить представление о сакральном пространстве.

Точка сама не пространственна, но она создает пространство. Это принято и в современной математике, где точкой называется «пространство, площадь которого равна нулю». Тем не менее всё данное нам пространство состоит из точек. В этом классический парадокс, который осмыслялся Ньютоном, Лейбницем и на котором построена система дифференциального исчисления. В традиционном обществе этот парадокс осмыслялся очень просто: пространство создается не пространством. Состоя из точек, оно порождается не самим собой, а инобытием, духовной инстанцией, которая развертывает себя через пространство. Центр пространства – «сердце мира» -- само не является пространством, оно непространственно. Точно так же исток тела нетелесен. Исток мира надо искать по ту сторону от мира. Бытие приводится к бытию небытием. – Онтология традиция полностью проецируется на понимание пространства.

Пространство через волшебную точку абсорбируется миром души, и когда вещь доходит до своего собственного центра, этот центр не принадлежит миру вещей, и вещь превращается в «сверхвещь».

Пределы пространства, и даже метафизические дистанции от вещи к собственному смыслу, в манифестационизме не имеют жесткой фиксации. Когда вещь достигает своего центра, она выходит из пространства и втягивается в другую форму существования, где пространства может и не быть. Она оперирует с неким аналогом пространства. «Ось мира», стихия «недвижимого двигателя», не принадлежат пространству вообще. Двигаясь к этой оси и по этой оси, пространство убывает. Как оно развернулось из волшебной точки, так оно в нее и сворачивается. И пространство (включая телесность) начинается снова, если существо, на каком бы высоком или низком уровне оно ни находилось, начинает двигаться в сторону собственной периферии, вновь втягиваясь в диалектику внешнего и внутреннего и создавая само пространство этим метафизическим действием.

 

Освобождение от пространства (нирвана и мокша)       

 

С точки зрения глобальной метафизической телеологии, у вещей и тел в манифестационистской версии есть одна задача  — отыскать свой собственный центр, перейти к нему от периферии, а дальше отождествиться с этой великой осью, то есть выскользнуть из вечного ритма отчуждения и возвращения (или удаления и приближения). В буддистской традиции, как и в индуизме и других докреационистских религиях, имевших как развернутые мифологии, так и фундаментальные онтологические и гносеологические системы, подчеркивается, что задача существа или вещи не просто интегрироваться в центр, а затем повысить свое качество и проявиться на другом уровне, но выскользнуть из системы ритмических вздохов и выдохов, из непрерывного вращения мировых колес, которое буддизм называет «колесом сансары». Выскальзывание из колеса сансары, т.е. из сакрального пространства, через погашение ритма жизненной активности (через нирвану) является главной задачей буддистской традиции.

Индуизм, со своей стороны, говорит об идеале «мокша» — освобождении. Не просто о становлении человека «богом», что в условиях открытости сакрального пространства является чем-то довольно естественным для любого существа, но о выскальзывании за пределы. В освобождении от всех границ и дистанций, т.е. от пространства и того метафизического действия, которое его порождает, состоит идеал полноценного традиционного общества.

 

Пространство в Трибхуване

 

Базовой для индуизма метафизической формулой является Гайатри-мантра, начало которой звучит так: «Ом Бхур Бхувас Свах…». «Ом» --  священный слог, обозначающий в индуизме «абсолют», а «Бхур-Бхувас-Свар (Свах)» составляют «Трибхувану», структуру из трех миров, т.е. краткое резюме устройства Вселенной. Бхур-Бхувас-Свар – это три уровня и три ориентации пространства, понятого как метафизическое явление.

Рассматривая структуру пространства более узко, в иерархии уровней бытия в индуизме,  можно сказать, что пространство здесь соответствует миру тел или плотному миру («стхула шарира», «плотное тело», на санскрите).

Связь тела и пространства характерна не только для современной философии (Декарт полностью отождествлял пространство и тело, пространственность и телесность), но и для Традиции. Телесность и пространственность — качества, которые являются синонимическими.

С точки зрения индуизма, собственно миром пространства или телесным миром является мир «бхур», изучение которого лежит в компетенции «сакральной физики». Следующий уровень — это «мир бхувас» (или «мир атмосферы»), называемый также «миром души», «тонким телом» или «эфирным пространством». Там не существует прямых аналогов той телесности, с которой мы привыкли иметь дело в модерне. В традиционном обществе само понятие телесности включало в себя возможности, которые сегодня для нас остаются неизвестными. Открытость сакрального пространства подразумевала и открытость телесности. И тем не менее «мир атмосферы» был качественно иным, нежели все формы телесности, включая те, о которых мы сегодня не можем и догадываться. В «волшебной точке» миры бхур и бхувас встречаются и перетекают один в другой. На этом строится индуистская теория пяти «танматр» -- пяти форм чувственности, которые имеют два уровня – в атмосфере (душе) и в теле. В душе они представляют собой «состояния»; в теле – «ощущения». И каждый телесный орган чувств является проводником между ощущениями и состояниями, представляя собой одну из пяти волшебных точек, соединяющих телесный организм с «душой» («телом наслаждений», «сукшма шарира»).

То принципиальное совпадение пространства и состояния, о котором мы говорили выше, в более детальном анализе индуистских теорий устройства космоса и человека дифференцируется и разделяется на бхур (пространственность, телесность) и бхувас (душу). Но слова «бхур» и «бхувас» – одного корня, и указывают на «существование», «наличие». Сакральное пространство таково, что в нем разделение на «тело» и «душу» («бхур» и «бхувас») никогда не полно, все перетекает из одного в другое, и одно в другом коренится. По сути, такое пространство сплошь состоит из «волшебных точек», т.е. из «переходов» от одного в другое, и все внешнее непрерывно омывается изнутри живительными водами души. Граница между «бхур» и «бхувас» прозрачная и «пористая» (как кожа), она разделяет и соединяет одновременно. Это волшебная граница, порождающая вортексы непрерывного потока чудес, которые составляют ткань мира Традиции.

Третий уровень («свар» или «свах»)  описывает духовный, сверхиндивидуальный уровень, который выше, чем душа. Ему соответствует «причинное тело» («карана шарира»). И хотя здесь еще меньше оснований говорить о телесности, мы видим, что индуизм все же употребляет в отношении этого уровня слово «шарира», что переводится именно как «тело», возможно, «форма». Дух («свар») соответствует небу и характеризуется вездесущностью. Небо в манифестационизме повсюду. Не где-то там, но здесь. Дух есть то, что делает точку волшебной, что предопределяет высшим декретом открытость между мирами, учреждая их взаимопроницаемость. Небо – это то, что делает центр центром, что «причиняет» срединность, «вчиняет» ее в мир.

 

Стихии и внутреннее небо

 

Сакральное пространство состоит из стихий. В греческой традиции это четыре элемента — земля, вода, воздух, огонь. (В других традициях, например, в китайской, элементов пять: вода, огонь, воздух, металл и дерево). Считается, что четыре элемента представляют собой четыре состояния чего-то единого, но только в четырех степенях плотности -- от неуловимого огня до грубой и тяжелой земли. Такой же в традиционном мире видится структура вещества. Любое тело, согласно парадигме манифестационизма, имеет земную, водную, воздушную и огненную ипостаси. Таким образом, утончение стихий, их переход друг в друга, конверсия более плотных элементов в более тонкие — отражает динамическую структуру самой телесности. Мы не просто имеем дело только с огнем или только с землей --  в каждом теле обязательно присутствуют все четыре стихии, но какие-то более явно, а какие-то менее.

Это представление о четырех стихиях накладывается на представление об устройстве мира. Отсюда вытекает, что в земле очень мало огня, но самой земли много, а в небе, наоборот, много огня, но земли мало. Вместе с тем, огонь в земле есть, он находится в центре нее, а плотность есть и на небесах, идея «тверди небесной» (по латыни «firmamentum») в космологии традиционных обществ видело небосвод как нечто плотное, как прозрачную (иногда стеклянную) небесную землю. Но это духовная плотность Престола Господнего.

Небо для человека Традиции состоит именно из огня, так как должно быть разреженным веществом, а не потому, что оно таким нам видится. Более того, у каждой вещи есть свое внутреннее небо, тот внутренний метафизический горизонт, который представляет огненное измерение этой вещи или телесного существа в пространстве.

Это архаическое, сакральное представление о структуре вещества имеет большое значение для понимания пространства в парадигме Традиции.

 

 

Часть 2. Время в парадигме премодерна (Манифестационизм). Сакральное время. Цикл.

 

Вечность как актуальность

 

Теперь перейдем к понятию времени в манифестационизме. Если говорить о разных уровнях бытия в манифестационистской картине мира, то время, в строгом смысле, относится только к телесному миру. В традиционном обществе время идет циклически. Но прежде чем подойти к понятию циклического времени, нужно заметить, что основной онтологической категорией для манифестационистского подхода является вечность.

Представление о вечности лежит в центре всей онтологии манифестационизма. Вечность обладает актуальным характером, стало быть, вечность — это то, что есть, а не то, что может быть. Вечность --  это то, что есть здесь и сейчас; она есть всегда, и в равной степени может быть открыта и явлена любому существу в любой точке мира. Актуальное наличие вечного начала во всём, сквозь всё -- не когда-то «после», не когда-то «до», не где-то «по ту сторону», а здесь и сейчас, постулируется Традицией так же, как и наличие у вещей внутреннего измерения, о котором говорилось раньше. Когда вещь приближается к своему внутреннему измерению, она приближается к своему вечному измерению, перестает быть вещью переменной и конечной, и становится чем-то постоянным и бесконечным. Соответственно, вечность — это  внутреннее измерение мира, живая ось пространства. Таким образом, пространство и время пересекаются в вечности, образуя единство.

 

 

Вечность имманентна миру

 

Вечность поддается метафизическому осмыслению. В рамках вечности можно выделить уровень небытия, уровень чистого бытия и уровень бытия, раздвоенного на первую эссенцию и первую субстанцию, между которыми развернуты три мира («Трибхувана») -- небесный, душевный и телесный. Вечность пронизывает все эти слои бытия.

Метафизическая задача человека,  вообще любого существа в традиционном представлении  — двигаться через стихии, миры, земли и небеса к центру вещей, к волшебной точке, к точке вечности. Небытие (Всевозможность), чистое бытие, проявленное бытие, включая все его уровни, обнаруживают свою подлинную природу в «срезе вечности» – sub specie aeternitatis. Вечность имманентна всем им, и там, где они есть то, что они есть, они есть это вечным образом. Там, где есть невечность (как бы мы ни понимали ее), там нет бытия и даже возможности бытия. Невечности нет, она невозможна. Там, где мы не видим вечности, не встречаем ее, там  мы имеем дело с оптической иллюзией или плохим поиском. Вечность скрывает себя, но только  для того, чтобы быть обнаруженной.

 

Циклическое время

 

Идея вечности, скрывающей себя и открывающей себя одновременно, порождает идею циклического времени, которое течет по кругу. Оно не является поступательным, так как его истоком является вечность, которая не может быть ущербной, чтобы что-то накапливать, но и не может быть подвержена «износу», чтобы что-то терять. В цикле разыгрывается игра безусловного наличия, скрывающего от себя самого свою природу. Поэтому цикл – это отчасти вечность (все повторяется),  а отчасти (иллюзорно) нет: ведь что-то движется, а вечность неизменна. Вечное в цикле – это то, что есть. Преходящее – то, чего нет.

Циклическое время можно рассмотреть как развертывание во времени того метафизического цикла, который мы описали, говоря о пространстве:  движение от периферии к центру и отдаление от центра и движение к периферии. Эта ритмическая пульсация от центра к периферии и составляет сущность цикла, то есть ни в каком другом направлении вещь или существо двигаться не могут. Циклическое время также имеет центр и периферию, как и сакральное пространство. Центр времени – вечность, периферия -- невечность. Нормативное движение существа во времени – движение к вечности. Рассеивающее движение – против вечности.

 

Год и возврат

 

В качестве главной меры циклического времени берется год. Годовой цикл – это период, в рамках которого все природные явления повторяются. Различия есть, но они аффектируют второстепенное. Фундаментальное же постоянно и неизменно. Сезоны года имеют сакральный и онтологический характер. Можно говорить о весне, лете, осени и зиме мира, бытия, человека.

В манифестационистской традиции нет истории. Нет накопления знаний, череды неповторяющихся событий, нет создания нового, потому что всё новое там — это такое же новое, как 1 января каждого года. Оно, конечно, новое, но ровно год назад уже было 1 января. Новое — как выпадение снега осенью или прилет перелетных птиц весной.

Цикл земного времени структурирован главной метафизической задачей проявленного существа — реинтеграцией, возвратом к вечным корням. Понятие «возврата» в традиционном обществе означает не то, что для людей Нового времени. Сегодня нам представляется, что возврат это нечто негативное, это «регресс» («регресс» по латыни и есть «возврат»), то, что уже было, опять возвращается и это, мол, бессмысленно. В Традиции возврат, напротив, есть наивысшая цель; это -- вектор движения к «естественному месту»;  это --исполнение предназначения, поскольку каждой вещи дано одно главное задание: вернуться к истоку.

Возвращение к истоку — это не просто некая «блажь вещи», инерция, пассивность, как если бы она просто не смогла оторваться от истока и вяло туда падала (например, камень подбросили и он упал вниз). Для того чтобы вернуться к истоку, необходимо осуществить усилие. Возврат – труден, а вот движение от истока происходит само собой. Движение же к истоку начинается с фундаментального усилия, и это усилие и есть некая метафизическая цель сущего, телеология сущего.

Движение по кругу воплощает в себе общий баланс динамики  напряжений от центра и к центру. Но поскольку этот цикл определенным образом замкнут, соответственно, никакого накопления, развития или появления  «нового» в мире не происходит. Вещи движутся к своему истоку, стремясь к возврату, но определенные силы их от этого истока отбрасывают. Вещи движутся опять, и их опять отбрасывает. Всякий раз всё начинается заново, и ничего не накапливается и не теряется. Система действует в свободном и одновременно предопределенном состоянии, поэтому в традиционном обществе нет хронологии. Хронология возникает там, где размыкаются циклы. Согласно полноценной структуре традиционного манифестационистского общества, в сакральном  пространстве никакого времени, никакой истории, никакого развития, никакого накопления не существует.

Священные тела (вещей и существ) рождаются и умирают. В некоторых древних культурах людей иногда хоронили в позе зародыша. Здесь прослеживается идея того, что человек возвращается в лоно матери-земли, откуда он опять восстает, и снова манифестируется. Он же или не он — это не так принципиально, потому что представление о фиксированном субъекте гораздо более позднее. То, что в существе постоянно, вечно, то, что делает его в последнем счете им самим, его «внутреннее», «восстает», снова манифестируется. Существо проходит цикл так же, как осенний лист. Вначале этот лист является почкой, потом он распускается, какое-то время живет, потом отпадает и тлеет, и этот процесс не мешает новым листьям распускаться. Новые листья – это те же листья или уже не те же? И те же и не те же. То, что в листьях постоянного, то и воспроизводится; то, что есть случайного – погрешность, нарост, колебания величины – то также случайно воспроизводится от случая к случаю, ни на что не влияя… «Псалтырь» говорит: «Человек, яко трава дние его, яко цвет сельный, тако оцветет, яко дух пройде в нем, и не будет, и не познает ктому места своего.» (Псалом 102).

 

Эоны

 

Но существует другое представление о длительности, отвлеченное от циклического времени. Это эоны. Эоническое время – это нетелесный аналог циклическому времени в телесном мире. Эоны – это циклы души, «время» в мире атмосферы (бхувас).

Строго говорить о такой эонической длительности сложно. Она описывается, когда говорят о предсуществовании души или о ее посмертном существовании (после расставания с телом). В эоне нет тех жестких телесных фиксированных ощущений, с которыми мы имеем дело до смерти, но нечто аналогичное времени, которое мы чувствуем, ощущаем, воспринимаем, есть. В эонической длительности есть смена «состояний», при отсутствии телесных ощущений. Эон выступает как утонченный дубликат цикла в телесном пространстве, но длительность эона развертывается в иной «плоскости», нежели телесное время. Большие длительности, длиной в долгие года или целую жизнь, могут быть для эона одним мгновением, и наоборот, миг метафизического озарения может соответствовать протяженному циклу эона. Душа созревает и дряхлеет иначе, нежели тело, под углом к телесным событиям. Но чем больше человек приближается к «оси вечности», тем более эоническим становится время его жизни, и тем более явно структура «длительности души» воспринимается в ткани телесного существования. В случае реинтеграции и возвращения к истоку (что означает приближение к «центру мира» в сакральном пространстве) телесное время и длительность эона сливаются до неразличимости, так как граница между ними имеет гносеологическое происхождение, т.е. есть следствие иллюзии и неведения относительно истинной структуры Вселенной. Устраняя неведения, люди Традиции стирали  границы между мирами и их явлениями.

 

Перманентность небес

 

На третьем уровне Вселенной («свар» в индуизме) нет ни телесных циклов, ни эонической длительности души. Там вообще ничего не меняется – ни ощущения, ни состояния. Всё пребывает в покое: все вещи (точнее, их духовные эссенции) на своих «естественных местах». Это слой вечности, но не чистой вечности, как она пребывает в чистом бытии, а вечности запечатленной в конечном и проявленном аспекте – в архитектуре небес.

Как в шкатулке, в небесном мире духа (на уровне «причинного тела») пребывают все остальные миры. Души и тела движутся – в эонах и циклах. Но дух движущихся душ и тел неподвижен, и всегда равен самому себе. Он неизменен и совершенно независим от тех перипетий, которые переживают души и тела.

 

Этажи вечности

 

Вечность неоднородна. Она пронизывает миры, на каждом уровне представая по-разному, сущностно будучи одной и той же. В небесном мире духа вещи неизменно парят, как идеи Платона. Платон писал: «Идеи либо парят, либо гибнут». Идеи – эссенции – либо пребывают в небесном мире (тогда это идеи), либо мы имеем дело не с идеей, а с чем-то иным – то, что не парит в небе, это не идея. Покидая вечность, идея растворяется.

Но в этих идеях, как в шкатулке, заложены другие аспекты вечности – и более явные (души и тела), и более тайные, темные… Нам трудно это помыслить, так как для людей Нового времени даже жизнь души представляется некой чепухой, условностью и в лучшем случае «трансцендентностью». А значит, говорить о верхних этажах вечности или о её внутренних подвалах было бы дерзко и неуместно.

 

Альфа и омега

 

Структура цикла приблизительно всегда одинакова. Начинается цикл от альфы, заканчивается омегой. После прощания с истоком следует подъем, несущий память о начале и ностальгию по истоку. Речь идет о точке нового года или зимнего солнцестояния. В древних циклических календарях она является самой священной точкой, поскольку в ней осуществляется высшая мистерия перехода от омеги обратно к альфе. И если процесс отчуждения происходит по естественной инерции, то возвращение к истоку в разомкнутом цикле — вещь не сама собой разумеющаяся. Здесь необходимо сверхусилие или  вмешательство имманентно-трансцендентной силы.

Ритмический рисунок годового цикла в Традиции используется для объяснения всего. Человеческая жизнь начинается с альфы и заканчивается омегой, и затем начинается другая жизнь. А поскольку между «я» и «не-я» в  Традиции существует совсем другая система отношений, и никакой ценности в индивидуальное начало никто не вкладывает (индивидуальна только погрешность, отклонение от нормы, бракованность детали), то, соответственно, если кто-то другой рождается, общий баланс сохраняется, и ничего от этого не меняется.

 

 

Парадигма Кузанского и инь-ян

 

Логика цикла может быть рассмотрена еще и как движение в рамках представления о деградации, поскольку если нечто удаляется от своего истока, оно приближается к периферии. Верхний треугольник — в «Парадигме» Николая Кузанского — представляет качественное измерение, нижний — количественное. Вверху начало цикла, внизу — конец, потом клепсидра переворачивается и всё начинается заново. Но никогда в этих пределах не может быть достигнута абсолютно черная тьма, то есть линия, состоящая из одних только черных точек, поскольку среди них обязательно есть одна белая точка, что видно на примере китайского символа инь-ян. В этом символе видно, как рыбки легко кувыркаются — это динамическое изображение «Парадигмы» Николая Кузанского.

Трагическая идея деградации мира, то есть удаления мира от собственных истоков, постоянно в полноценной Традиции восполняется восстановлением всего в первозданном виде. И довольно бесконфликтно. Даже самую страшную грязь представители манифестационизма рассматривают как временное явление, которое необходимо, дабы то, что удалилось, возвратилось назад.

 

Календарь-карта

 

Календарь в мире манифестационизма и есть географическая карта. Совпадение карты и календаря в структуре представления о времени и пространстве в Традиции очень важно. Время и пространство (и их аналоги в более тонких сферах) в Традиции, строго говоря, неразделимы. И время и  пространство имеют общую для обоих единую символическую структуру. Поэтому, когда мы встречаемся с древними, наиболее универсальными знаками и символами, мы встречаемся одновременно и с тем, что изображает цикл, то есть определенные временные аспекты, и с тем, что обозначает географическую карту. Весне соответствует восток, лету — север, осени — запад и зиме — юг. Исследованием этих структур занимался немецкий ученый Герман Вирт, расшифровывавший древнейшие надписи, собравший огромную коллекцию различных рунических и проторунических значков. Аналоги рунических значков Футхарка он нашел в самых древних культурах, в линейных знаках из Мохенджо-Даро, в додинастическом египетском письме, которым по 4–5 тысяч лет, вплоть до наскальных рисунков. Он восстановил изначальный, парадигмальный смысл этих знаков, и чем древнее были эти знаки и символы, тем более строго отождествлялись в них карта и календарь.

В конечном итоге, карта, календарь, мир, человек, животное, дух, мысль, Вселенная, солнце спрессовываются в приблизительно один символ, и этот символ не что иное, как структура священного пространства или священного цикла, где развертывается динамика внутреннего и внешнего, отступления от  центра и возврата в свой собственный центр. Все символы в этой перспективе сливаются в карту-календарь, и кроме нее ничего нет.

Здесь крест, круг, солнце, лучи, прямая, непрямая, открытое, закрытое  -- вся полнота возможных интерпретаций.

 

Часть 3. Пространство и время в парадигме креационизма

 

 

Тварь или утварь?

 

Переходим к креационизму. С появлением авраамической традиции, иудаизма, религии откровения, которая приходит на смену естественной религии, возникает фундаментальное новшество. Мир отныне не проявлен, но сотворен. Это не проявление божества. Он создан не ex deo, а ex nihilo, из ничто. Создан трансцендентым Творцом, Который не присутствует в мире, пребывает вне его, что и порождает совершенно новое представление о времени и пространстве.

Возникает существенное изменение качества пространства. Это пространство отныне не живое — как горшок не является животным. Если древний грек рассматривал горшок, в принципе, как живое существо, то в креационистской вселенной живое существо рассматривается как «ходячий горшок», утварь. В какой-то момент произошло что-то фундаментальное, и человек задумался о том, что первично: жизнь и ее застывание, либо наоборот, некая игрушка и ее оживление. Для греков жизнь была, безусловно, первичней, чем аппарат. Семитскому гению открылась механическая природа жизни.

 

Чудо

 

В креационизме пространство само по себе несакрально. Но сказав это, мы тут же попадаем в стихию, которую человек Традиции воспринимает как  чистый нигилизм. В этом нигилизме ему находиться невозможно, и как только мы утверждаем, что пространство здесь несакрально, это столь невыносимо для религиозного сознания, что оно немедленно приступает к его сакрализации.  Это очень тонкий момент: пространство и время несакральны по своей природе, но они сакрализируются извне. Таким образом, здесь возникает извне данная, дополнительная символическая нагрузка, которая приписывается некоторым точкам пространства и некоторым моментам времени. 

Так возникает совершенно новое мировоззрение, связанное с представлением о чуде. В манифестационизме нет пространства для чуда, потому что всё происходящее в пространстве и времени — единое чудо, само пространство и само время и есть чудо, а если они чудо и чистая ткань волшебства, то места для чуда – как чего-то особого -- просто не остается. Все точки и все мгновения волшебны, и это нормально, а не чрезвычайно.

Лишь в границах креационизма возникает место для чудесного как нарушение ничтожной имманентности ничтожного (несакрального) пространства и ничтожного (несакрального) времени. Это дополнительное измерение вносится творящей деятельностью Бога. Бог-субъект, находящийся вне творения, вызывает к бытию из небытия этот ничтожный сам по себе мир, но поскольку вызывает (творит) именно Он, то этот мир одновременно и сакрализируется. Символам из праха дается не присущее их природе, дополнительное измерение. Они одухотворяются. Неживое оживает. Это и есть чудо. Несвященные точки и мгновения изымаются из своей природной несвященности и освящаются.

 

Вечность и предвечность

 

Так мы приходим к символической вселенной. Символическая вселенная — это вселенная, которая катафатически указывает на своего Создателя, отражает Его, но сама Им не является. Именно в этом коренится принципиальное отличие монотеистических религий, то есть иудаизма, ислама и христианства, от манифестационистских традиций.

Религии Откровения утверждают сакрализированный мир, в котором есть и сакрализованное пространство (рай, храм, земля обетованная) и сакрализованное время  (время молитвы).

 Есть в креационизме и вечность, но вечность в строгом смысле принадлежит только Богу. Поэтому в русском церковно-славянском языке возникает два термина для обозначения вечности: «вечность» и «предвечность». Слово «век» (откуда «вечность»)  — это калька с греческого αιών, где «эон» представляет собой неопределенно долгую длительность, откуда «во веки веком». Эоническое время – цикл души, т.е. длительность, превосходящая качественно телесный цикл. «Вечность» в узком смысле – это вся длительность мира, куда включаются все события мировой истории.

«Предвечность» — это описание того состояния, в котором пребывает Бог. Иногда предвечность и называется «вечностью». Строгая терминология в священных текстах не выдержана, но смысл использования термина «предвечный» (слова «eternal» и «preeternel» по-французски – «вечный» и «предвечный» происходят от латинского «aetas», что на латыни значит «век», «эон») указывает, что настоящая вечность (т.е. полная абсолютная неизменность) качественно принадлежит только Богу. В этом смысле Бог вечен (неизменен), а творение невечно, так как мир, который сотворил Бог, имеет начало и конец. Но по сравнению с жизнью отдельного человека, и даже общества, тот мир, который сотворен, выступает как «вечный», поскольку он длится гораздо дольше, чем жизнь одного человека, рода или цивилизации.

Поэтому возникает потребность во введении особой длительности, которая дольше жизни конкретного человека или цивилизации, принципиально дольше, но несопоставима с неизменностью Творца.

 

Трансцендентализм: революция пространства

 

 Давайте посмотрим в самую суть определения категории вечности. Вечным в концепции креационизма в строгом смысле является только Бог. Абсолютно трансцендентный Творец, субъект, личность. Это — вечность. Всё остальное — не вечность. Значит, всё остальное появляется (акт творения) и исчезает (конец света, Страшный Суд). Если вечность в структуре  манифестационизма находилась в центре вещей, внутри них, и была соприсуща миру, то в структуре  креационизма вечность находится вне этого мира.

 Возникает принципиально новое метафизически пространство, которое вводится в бытие через акт творения. Акт творения, осмысленный в креационистской парадигме, создает революционно необычное (для парадигмы премодерна)  пространство, такое пространство, где внешнее — уже точно не внутреннее, и где временное – уж точно не вечное.

Для манифестационизма циклическое время — это обратная сторона вечности. Прикасаясь к циклу, мы прикасаемся к вечности. Прикасаясь к внешней стороне пространства, мы уже двигаемся внутрь пространства, мы уже куда-то идем. В креационизме внешнее и внутреннее отделены друг от друга, по сути, непроходимой стеной, поскольку по-настоящему внутренним и вечным является лишь Бог. Но Он не просто «внутри» всего, Он к тому же фундаментально трансцендентен и никакой общей меры с творением не имеет. Трансцендентность – означает введение ненарушимой границы и, соответственно,  вводит такое пространство, которое утрачивает всестороннюю открытость.

Вместо волшебной точки и мига озарения, из которых сплошь сотканы телесность и циклическое время, появляется одноразовая точка – точка Творения, и ряд эпизодов, когда Творец однократно и всякий раз уникально силой чудес вступает в контакт с миром. Эти эпизоды – временные моменты и географическая локализация становятся временем и местом чудес (завет, заключенный с Ноем, посещение Авраама тремя ангелами, откровение на горе Синай в неопалимой купине, чудеса исхода из Египта и многое другое), рассыпающихся как искры творящего огня по священной истории монотеизма.

 

Метафизика глупости

 

Радикальные теологические выводы о «ничтожном» (несакральном) качестве пространства и времени в традиционных авраамических религиях и теологиях никогда не были до конца сделаны, но это напрямую вытекает из идеи творения и аффектирует общий настрой мышления христианских, иудаистских и исламских богословов.

Дело в том, что манифестационистское, докреационистское понимание мира, Бога и реальности не ушло окончательно даже в эпоху принятия религий Откровения и их торжества. Религии Откровения вытеснили «естественные религии», но те хватко держались за свое. Согласившись с новой ортодоксией, они проникли в нее и продолжали существовать там, внутри. Осмысленные манифестационистские модели существовали в рамках мистического направления традиционных авраамических конфессий. А неосмысленный, рудиментарный манифестационизм сохранялся в виде либо народного двоеверия, так называемых «предрассудков», либо в форме глупости.

Глупость — имеет структуру, это не просто умаленный ум, недостаток ума. Глупость – это альтернативный ум, предваряющий ум, ум предшествующей парадигмы. Глупость — это затопленный континент сакральной, райской манифестационистской парадигмы.

 

Джемаль: очищение монотеизма

 

Как бы то ни было, через «глупость» ли, через двоеверие ли, через мистиков ли, но в креационистскую цивилизацию оказались привнесенными те докреационистские теологические элементы, против которых была направлена острота единобожия. Современный исламский мыслитель Гейдар Джемаль блестяще развивает эту идею. Он позиционирует себя как теоретик крайнего   выхолощенного, рафинированного и очищенного креационизма. У него есть книги – в частности, «Революция пророков» -- посвященные  борьбе против язычества в исламе и защите чистого монотеизма. В исламе эта богословская линия воплощена в явлении «салафизма» или «ваххабизма», и часто имеет самоназвание «чистый ислам». Здесь мы имеем дело с доведенной до своих логических пределов концепцией строго креационистского подхода.

 

Тело как только тело

 

В креационизме возникает новое понимание телесности и новое осмысление дистанции. Эта телесность, внутри которой нет собственной жизни. И эта дистанция, которая упирается не во всё, а в ничто. Дистанция, предполагающая разрыв и основанная на разрыве. Точка, порождающая пространство, становится точкой ничто.

Впервые представление о живых существах как о машинах, возникает не у Ламетри с его концепцией «человека-машины», а уже в креационизме. В самой идее творения выступает представление о существах как о механизмах, созданных некой высшей трансцендентной силой и оживленных ею.

Отсюда описание творения Адама. В Библии говорится, что Бог вначале создал Адама из красной глины («персти», «праха»), потом вдохнул в него душу, как в Буратино, и тот стал двигаться.

С точки зрения манифестационизма, душа наличествует внутри существа. И без души существа просто нет. Представить себе живую душу без тела можно, но живое тело без души нет. В манифестационизме телесное присутствие — это обратная сторона того же самого существа, тень, отбрасываемая душой. А в креационизме благодаря фундаментальному дуализму впервые возникает тело само по себе, а с ним и пространство само по себе. Появляется тело, которое только тело, которое не несет в себе священной точки, превращающей его в нечто большее, чем тело. Пространство теперь тоже только пространство. И это пространство мертво. Невидимые силы -- ангелы и бесы -- еще признаются, но они отныне населяют уже далеко не все точки мира и не всегда дают о себе знать. Им отведены особые -- освященные (или проклятые) -- места, отделенные от остальных оградой, обрядами и системой запретов.

 

Размыкание цикла и священная история

 

Самое фундаментальное из того, что осуществляет креационизм, это размыкание цикла. Параллельно революционному переосмыслению природы пространства, возникает новое представление о времени, которое течет совершенно по-другому. Это время называется священной историей.

Время само по себе не сакрально, оно сакрализировано извне, сакрализировано Заветом и растянуто между одноразовым и единовременным актом творения, с которого всё начинается, и точкой конца света. В разных эсхатологиях конец света трактуется по-разному, но в любом случае это особое время, особый период можно назвать «Endzeit» — «конечным временем» или «временем конца» по-немецки. Непрерывный, по сути, хотя и проблематичный в особой точке альфы-омеги, цикл окончательно размыкается. Разомкнутый цикл разгибается, как подкова, а потом и распрямляется в отрезок. Так из циклического времени рождается линейное.

Можно представить этот процесс таким образом. Еще в циклах манифестационизма акцент на точке прерывности, на точке альфы-омеги (начала и  конца) ставился всё больше и больше, и постепенно переход от омеги к альфе, обнаружение их тождества стало проблематичным, трудным и, в конечном счете, невозможным. То, что было изначально имманентной тайной, откровением центра сакрального топоса, приобретает характер трансцендентности.

Размыкание цикла происходит только в одной точке, но этого достаточно, чтобы исказилась до неузнаваемости вся структура календаря-карты, вся природа пространства и времени.

В новой креационистской модели прямое столкновение твари с Творцом становится возможным только в двух главных точках: это альфа, творение, и это омега, момент Страшного Суда, когда твари сталкиваются лицом к лицу с Творцом. Между альфой и омегой течет человеческая земная история. Альфа и омега все еще совпадают, но уже находятся за пределом мира. Они суть одно и то же в трансцендентном, а не в имманентном. В имманентном есть только одно содержание – история, которая течет от альфы к омеге, и никак иначе. Она необратима. Раз начавшись, она имеет только одну перспективу  -- однажды закончится раз и навсегда.

Эта история (каждый конкретный момент) сакрализирована, она «священна», так как испещрена лучами обращения к трансцендентному и нанизана на осмысление отношений твари с Творцом.

Адам поклоняется Творцу, выполняет его предписания, и соответственно, эти отношения развиваются по одной модели. Потом он согрешает, вкушает яблоко с древа познания добра и зла и отправляется в изгнание. В точке альфа Адама, благодаря Евве, выпихивают из рая, и назад его никто не пускает. Время течет теперь только в одну сторону.

В сакральном пространстве время не могло течь в одну сторону, оно всё время пульсировало, было замкнуто,  было обратимым. Время текло в разные стороны, а, точнее, во все стороны, как четыре реки рая. В креационизме время течет безвозвратно, от начала к концу, и никто не может вернуть Адама назад.

Как только возникает образ третьего сына Адама — Сифа, который в некоторых апокрифах описан, как тот, кто обманом вернулся в рай, сказав архангелу с пылающим мечом, что «его отец, Адам, забыл там свои тапочки», -- тогда дает о себе знать мистическая традиция, и начинается внедрение в концепцию креационизма описанной нами манифестационистской модели (по обычной схеме). Как только мы сталкиваемся с обращением времени вспять, это значит, креационистская модель либо разъедается чьей-то альтернативной волей (мистицизм) и опрокидывается сознательно, либо контаминируется остаточным манифестационизмом (простонародной глупостью).

 

Endzeit

 

В разных традициях мир и время заканчиваются по-разному. Endzeit — время омеги -- в каждой из религий, и даже в разных направлениях одной и той же монотеистической религии, описывается и толкуется различно. Феноменология Endzeit классических эсхатологий чаще всего напоминает  редуцированный, но все-таки манифестационизм. Это не просто полное окончание и исчезновение в бездне «ничто». Ни одна из монотеистических религий не утверждает такого. Напротив, чаще всего здесь присутствует идея разделения: «ничто» возвращается к «ничто» («прах к праху», «dust to dust»), а то, что было создано Богом, чудесным образом изымается из этой ткани (ничтожной) имманентности. Дальше происходит нечто удивительное. 

Выдержать до конца всю логику представления о ничтожности времени и пространства, и о чисто трансцендентном субъекте не может ни одна классическая теология религии откровения, кроме некоторых версий протестантизма и исламского «салафизма» («ваххабизма» и крайних версий ханбалитского масхаба). В частности, мы обнаруживаем такую трактовку у Гейдара Джемаля, который утверждает, что в конечном итоге «Аллах есть абсолютная смерть» и «столкновение с Аллахом — это прекращение всего и утверждение трансцендентности и единственности Творца». И всё. Джемаль дает понять: никаких гурий, вы можете совершить только одну акцию, которая имеет смысл – это убить и умереть, можете взорвать себя и еще кого-нибудь (евреев, англичан или русских), но не для того, чтобы предстать субъектно перед лицом Аллаха… Аллах блеснет трансцендентным оком, не пожалев и не поблагодарив вас... Аллах и есть смерть – ваша личная и не ваша, неличная…Это очень серьезное проникновение в суть полноценного монотеизма, но такого чистого ваххабитско-протестантского монотеизма реальная история богословия, пожалуй, никогда раньше не знала…

Все формы монотеизма, включая иудаистские концепции, имели свои эсхатологии (учения о «конце света»), и в этих эсхатологических моделях так или иначе описывалась абсорбция ничтожного мира (с его пространством и временем) высшим Началом. Творец не покидал своего творения совсем и, в конце концов (Endzeit), всегда снисходил к нему и прощал.

Иными словами, в исторических креационистских доктринах всегда присутствовал некий элемент, косвенно и типологически связанный с манифестационизмом и логикой цикла. Тот же «Коран» в обычной, классической (а не салафитской) трактовке, утверждает, что после «конца света» будет опять новый мир. Хадисы поясняют: старое человечество исчезнет, наступит «конец времен», приход махди, Страшный Суд, а потом опять возникнет маленький Мухаммед на листочке. Он будет крошечный, а потом вырастет. Это уже знакомые нам мифы манифестационистского толка.

В христианстве эсхатология сама по себе связана с осмыслением парадокса трансцендентности, и решается этот парадокс за счет факта прихода Спасителя в мир, воплощения Господа нашего Исуса Христа, который, вбирая в себя человеческую природу, спасает ее от обреченной ничтожности. Отсюда возникает христианское представление о конце истории, которая предполагает добровольное и окончательное, необратимое обожение мира и человека.

Здесь важен принцип felix culpa, «благословенная вина». Логика такая: если бы первопредки Адам и Евва не согрешили, то Бог-Троица не сжалился бы над ними и не послал бы своего Сына. А в результате не просто был восстановлен рай, но через бесконечное милосердие Божие, через дар, Божество приняло в себя имманентный, тварный элемент и искупило жертвой Сына человечество и весь мир.

В иудаизме о конце времен говорится крайне неохотно, чтобы не нарушать чистоты трансцендентного единобожия, но в каббале, в эзотерическом иудаизме, речь идет о восстановлении изначальных пропорций, нарушенных в начале космологического процесса разрушением сефиротических ваз.

Появление истории как поступательного, однонаправленно текущего времени мы можем фиксировать с моментом прихода религии Откровения, которая и сделала ее возможной. Этому предшествовала древняя хронология, основанная на циклах, но ту историю, которая течет от начала к концу в одном необратимом направлении, мы узнали только вместе с религией Откровения.

Католическая схоластика (шире, западное христианство) вобрала в себя модель Аристотеля и сделала грань между сакрализацией и сакральностью довольно прозрачной и тонкой. Она стала еще тоньше и еще прозрачнее, из-за мистических течений, процветавших в Европе под сенью христианского креационизма. Католический клир для успешной миссионерской деятельности подчас сознательно шел навстречу простым людям, которым было, безусловно, проще и привычнее жить в своем магическом, волшебном мире, ощущая божественное присутствие повсюду, хотя и в форме по-своему перетолкованного христианства – христианства локальных Мадонн и местночтимых святых патронов. Поэтому чаще всего строгого различия между сакральностью пространства и времени и сакрализацией пространства и времени креационистские религии не проводили. Исторически фиксированное богословие — и христианское, и исламское, и иудаистическое — тяготеет к неразличению этой грани. Но она имеет колоссальное значение для изучения смены парадигм и подготовке парадигмы Нового времени.

И вместе с тем, несмотря на фундаментальную, хотя и часто упускаемую из виду разницу  в своих системах, обе модели – манифестационизма и креационизма – относятся к одной и той же парадигме — к парадигме премодерна, традиционного общества. Но, не поняв, какой фундаментальный вклад креационистская теология внесла в понимание пространства и времени по сравнению с манифестационистской моделью, мы не поймем, откуда взялось Новое время.

 

 

 

Часть 4. Время и пространство в научной картине мира

 

 

Парадигмальная функция протестантизма

 

Новое время и научная картина мира в огромной мере обязаны своим появлением фазовому переходу в лоне западного христианства – т.е. Реформации и протестантизму. Призыв вернуться к «чистоте» и строгому креационизму раннего христианства как раз был интеллектуальной осью  протестантской теологии.  В эпоху Реформации Лютером, Кальвином, Цвингли, Меланхтоном и их последователями фундаментальной чистке была подвергнута часть истории Церкви, где более всего происходило насыщение христианской, креационистской теологии различными элементами дохристианского или манифестационистского подхода. Этот подход больше всего концентрировался в священном предании (по учению о Церкви, два основных источника христианского знания заключены в «Священном Писании» и священном предании), куда входили не только догматы, но и их толкования, сделанные авторитетными христианскими мыслителями, святыми и Папами (в католичестве). Так, космология Аристотеля в Средневековье стала составной частью этого «священного предания». В рамках этого предания передавались нормативы и церковной организации, устройства клира, монашеские уставы и много чисто мистических элементов – теософия (не путать с теософизмом Блаватской – явлением фантазийным, синкретическим и новым), ангелология, и даже демонология.

Протестантсткая реформа ударила по священному преданию (в его католическом издании), противопоставив ему Священное Писание в чистом виде – без толкований и опоры на традицию. Протестантские учителя провозгласили, что между человеком и Богом не должно быть посредников – ни в лице специального жреческого сословия, ни в форме сформулированных людьми истин (пусть даже и с опорой на «Священное Писание»). Каждый человек призывался сам толковать «Священное Писание» с опорой на свой собственный рассудок.

 Вот тут-то и стала обостряться креационистская подоплека христианского богословия, осмысляемая по-новому – в отрыве от авторитета клира, святых отцов и без опоры на священное предание. Чисто рассудочная концентрация на трансцендентализме Бога привела к Его удалению от человека и мира, от пространства и от времени, помещала Его всё дальше и дальше от истории  -- с параллельной постановкой под сомнение многих чудес, которые, согласно церковному преданию, происходили и до Христа, и после него. Рассудок противился чуду, так как оно было в креационистской культуре исключительно редким явлением, и попытка критически переосмыслить «Священное Писание» сопровождалось его последовательной рационализацией. Предлагаемые рационалистические толкования, подкрепленные трансцендентностью Бога, тяготели к тому, чтобы очистить эту трансцендентность от исключительных случаев. Это породило важнейшее направление в протестантской культуре – «критику священных текстов». Идея состояла в том, что католики «извратили толкование Библии, привнеся туда  иррационализм, мистический туман и предрассудки. Отныне было необходимо пересмотреть содержание библейских событий, отделив вымысел от истины». Критерием в этой критике выступил рассудок.

Таким образом, протестантизм, Реформация расчистили пространство для перехода от парадигмы премодерна к парадигме модерна. Началась стремительная десакрализация сакрализованного (но уже несакрального!) мира.

 

Уничижение пространства и времени: к деизму

 

Полная трансцендентализация Божества и отказ признавать Его влияние на пространственно-временной континуум привели к тому, что из начальных предпосылок религии Откровения стали делаться всё более серьезные и  радикальные выводы.

Пространство и время, которые логично вытекали из креационистской модели создания чего-то, что не есть Бог, были ничтожны (ex nihilo) по природе, но эта ничтожность была завуалирована творческой энергией Божества и эпизодически пронизывалась сакрализацией – божественными чудесами, деяниями святых, постоянным таинством церковной евхаристии, явлениями святых и животворной молитвы. В учении Лютера, Кальвина, Цвингли и их последователей  вуаль сакрализации брутально сдергивалась, и оставалась только холодная чисто креационистская парадигма, максимально освобожденная от элементов божественного вторжения. В протестантизме всплыли граничные условия креационистского видения --  вспомнили о том несакральном (самом по себе) времени и о том несакральном (самом по себе) пространстве, которые создаются актом творения из ничто. По сути дела, протестантизм вывел на первый план ничтожное (нигилистическое) пространство и ничтожное (нигилистическое) время. Бог же был настолько трансцендентен, что до концепции деизма, где Бог окончательно отрывался от религии и становился явлением «персональным», «философским», «логическим» и «гносеологическим», было уже рукой подать.

Далее десакралиазция протекала достаточно просто. О трансцендентном Божестве, — которое и так уже было протестантской теологией предельно  удалено от пространства и времени, соответственно, от телесного мира и от логики цикла, — просто забыли, отставили его в сторону, вынесли за скобки. И тогда люди оказались лицом к лицу с совершенно новым миром, который можно назвать миром деизма; с миром, где Божество воспринималось как чисто интеллектуальная абстракция в духе Декарта или Ньютона. И если и считалось, что Бог воздействует как-то на пространственно-временной комплекс, то как какая-то совершенно внешняя, посторонняя, причинно-механическая сила. По Ньютону, Бог-механик иногда подправляет траектории движения планет, без чего они сошли бы с орбит и рухнули. Здесь метафора Вселенной как часов и метафора горшка и горшечника достигают полноты.

 

Мертвое пространство

 

При переходе к модерну первым делом ликвидируется Endzeit — та эсхатологическая перспектива, которая предполагает финальную абсорбцию мира трансцендентным Божеством. В духе протестантской критики текста говорится, что эсхатология, учение о конце времен, является некой фантазией католических схоластов, которые некритично заимствовали элементы античного мира, в частности, Аристотеля. Соответственно, эсхатология – с ее чудесами -- отбрасывается. Остается только факт творения мира и его принципиальной конечности -- конечности всех вещей, без какой бы то ни было их грядущей абсорбции высшим Началом.

Так рождается совершенно новая парадигма — парадигма времени, имеющего начало и неопределенный (но не чудесно эсхатологический) конец, и пространства, обладающего совершенно новыми признаками. Это пространство является не живым, как в манифестационизме, не оживленным, как в креационизме (в котором оно само по себе мертво, но оживляется сакрализующим прикосновением), строго и однозначно мертвым.

Пространство имеет отныне свойства мертвого тела. Оно описывается  теми качествами, которыми обладает падающее, неживое тело, труп, то есть инерцией. Оно не имеет не только внутреннего источника бытия, не только зерна вечности или тайного внутреннего измерения, но оно не имеет даже некоего естественного, трансцендентно заданного места, к которому оно  тяготеет. Оно не имеет ни телеологии, ни эсхатологии. Пространство становится рассудочной абстракцией, которой субъект наделяет объект, исходя из антитезы самому себе.

 

Что снизу, то и сверху

 

Здесь возникает интересное для становления научной картины мира обращение к герметической доктрине, к Гермесу Трисмегисту и его формуле: что сверху, то и снизу. Эта формула манифестационистской герметики в Средние века была лейтмотивом мистических течений (алхимии, магии, астрологии и т.д.), а в Возрождении стала чуть ли не официальной идеологической программой.

Ньютон, всегда интересовавшийся герметизмом, меняет структуру этого  фундаментального утверждения, провозглашая (через свой закон всемирного тяготения и «доказательство» твердой (земной) вещественности небесных тел) обратное: что снизу, то и сверху. Почувствуйте разницу: «что снизу, то и сверху» -- это не то же самое, что «что сверху, то и снизу».

Согласно герметизму, сверху предполагается наличие эфирной стихии (квинтэссенции), которая, сгущаясь, превращается в огонь. Огонь, сгущаясь, переходит в воздух, тот – в воду, а вода, густея, становится землей. Этот цикл «конверсии стихий» надо понимать еще и символически. Сама телесность (стихия земли) есть не что иное, как сгущение духа (символизируемого огнем и эфиром).

Точно так же дело обстоит с вечностью и временем. Вечность есть внутреннее измерение времени, она центральна и порождает время как свою диалектическую противоположность, как свое инобытие и свою периферию.

Но если перевернуть этот порядок (что сверху, то и снизу), то окажется, что огонь – это разжиженная земля, дух есть утонченная телесность, а вечность – умозрительная абстракция, образованная на основе отвлеченного созерцания времени. И тогда мы получаем совсем иное представление о вечности, о небе, духе, огне и т.д.

Вот в этом и заключается феномен — который обыгрывается в современной рекламе — падения яблока на голову Исаака Ньютона. Идея всемирного тяготения – это утверждение абсолютной имманентности, т.е. первичности пространства времени и телесности в устройстве мироздания. Это  переворот, сама Вселенная была поставлена с ног на голову.

Всемирное тяготение обосновывает телесную природу небесных тел. В то время было кощунством сказать, что солнце состоит из той же материи, что и земля, луна или другие планеты. Это было равносильно богохульству, так как превращало Божье творение из символического здания, утончающегося по мере подъема вверх, – к горним ангельским мирам, -- в технический сарай для хранения инструментов. И, несмотря на то, что Ньютон прибег к такой гипотезе для объяснения парадоксов Кеплера, замеченных этим астрономом при исследовании иррегулярности вращения планет, это его никоим образом не оправдывает. Допустим, он столкнулся с чем-то, что не укладывалось в предшествующую парадигму – надо было напрячь мозги и сделать так, чтобы уложилось. Он же (для удобства объяснения) взял и поменял саму парадигму, и тогда всё сошлось. Сошлось-то сошлось, да далеко не всё, как покажет наука в ХХ веке, и самое главное – какой ценой! Чтобы ублажить простоватые структуры человеческого рассудка, оторванные от солнечных сердечных лучей, в жертву было принесено загадочное Божье творение. И уже неделек был тот час, когда вслед за творением последует и Творец, наступит эра атеизма и Ницше провозгласит, что «Бог умер!»…

 

 

Линейное время и локальное пространство

Парадигма модерна  вводит новое представление о времени и новое представление о пространстве. Время имеет однонаправленный, поступательный характер и течет только в одном направлении. Это линейное время. Точка творения (наследие креационизма) еще долго будет оставаться в центре внимания учёных – вплоть до теорий современных физиков (С.Хокинс) относительного Большого Взрыва и т.д. Но Endzeit, эсхатология постепенно отпадет.

Мир представляет собой совокупность телесных явлений, пространство становится вместилищем тел. У Ньютона фигурирует «абсолютное пространство», отличное от телесности. У Декарта пространство и есть телесность, они строго совпадают. В любом случае пространство локально. Локальность пространства, по Ньютону, означает, что если одно тело находится бесконечно далеко от другого тела, то движение, которое совершает отдаленное тело, на данное тело не влияет. Соответственно, есть возможность рассмотреть всякую пространственную картину взаимодействия тел как локальную. В этом заключается главное определение пространства в парадигме модерна.

Другой характеристикой пространства в модерне является его изотропность, отчасти вытекающая из локальности. Все направления изотропного пространства совершенно одинаковы и не имеют никаких природных различий. Это значит, что разница между верхом и низом, правым и левым – вещь относительная и зависит от позиции наблюдателя и способа выделения и изучения локальной системы.

Сакральное пространство  -- совершенно другое, оно принципиально нелокально и анизотропно. То, что происходит в каждой точке сакрального пространства, связано -- по логике возмущений и пульсаций -- с тем, что происходит в других точках, так как сами эти точки – волшебные и, по сути, есть одна и та же точка – точка «тайного центра». Нелокальность распространяется и горизонтально (все, что происходит в мире тел связано между собой) и вертикально (тела напрямую связаны с идеями, парящими в небесах). Структура нелокального мира антизотропна, так как ориентации, оси координат имеют не только количественный, но и качественный характер – это онтологические и символические оси. Вверх – это значит к Богу, духу, к утончению вещества. Вниз – это значит, прочь от Бога, к телесности и плотности. И эти свойства делают пространство качественно разнородным – влияя на то, что происходит с вещами и существами в разных точках пространства. Такое анизотропное качественное пространство само несет в себе систему событий, которые происходят только там, где могут и должны происходить, а не по игре случайных сил или инерции (как в современной научной картине мира).

Линейное время модерна радикально отлично и от циклического времени манифестационизма, и от сотворенного времени креационизма, совпадающим с тканью «священной истории». Линейное время модерна, хотя и течет только в одном направлении, не имеет никакой внутренней цели. Движение вперед по стреле времени обусловлено самой природой такого времени и не имеет дополнительного объяснения. Необратимо двигаться вперед – это главнее свойство времени, а вопрос – «куда вперед?» -- считается в Новое время некорректным и субъективным. Не имея онтологической нагрузки (в форме телеологии), время не просто стремится к ничто, оно и есть процесс уничтожения. Ничтожное время модерна уничтожает и делает ничтожным все, что в нем случается. Попытки противиться ему тщетны. Но не потому, что это невозможно, а потому что такое время -- само по себе время тщеты, оно тщетно по своей природе.

 

Объект и объективность в научной картине мира

 

Совокупность локального и изотропного (мертвого) пространства и необратимого линейного (тщетного) времени совокупно образуют реальность или абсолютный объект. Объект Нового времени – это действительное явление, имеющее пространственно-временные характеристики. Объект существует обязательно где-то и когда-то. И хотя разные философы модерна трактуют взаимосвязь объекта, времени и пространства часто по-разному, общее представление о том, что реально и объективно разделяется всеми, кто принимает эту парадигму. В отношении объективной реальности в рамках Нового времени существует парадигмальный консенсус.

Согласно этому консенсусу, пространство и время (как неотъемлемые свойства реального объекта) — сами представляют собой  объективную реальность, т.е. есть существуют вне человека, вне человеческого сознания и конституируют собой мир (в понимании модерна). Мир, состоящий из пространственно-временных явлений, становится единственным миром.

Мир мифологии, мир манифестационизма отныне рассматривается как сказка для умственно отсталых. Люди, которые пытаются об этом говорить всерьез, не только со свистом изгоняются с научных кафедр, но иногда сажаются на цепь как невменяемые существа либо рассматриваются как животные, на которых надо пахать, которых нужно завоевывать, продавая им бусы взамен Манхэттена и т.д. Как «людей» их никто больше не рассматривает;  людьми в полном смысле слова, «существами разумными», в парадигме модерна начинают считать только картезианских или ньютонианских рационалистов, утверждающих незыблемую и абсолютную реальность   количественного времени и количественного пространства, существующих вне зависимости от какого-то внутреннего принципа, не обладающих ни внутренним измерением, ни сакральностью.

Всё что происходит в Новое время, считается происходящим в объективных условиях пространства и времени. Это и есть единственное содержание того, что происходит. Время и пространство, не имея качественного содержания, сами становятся единственным содержанием для всего остального. Критерием научности (в сфере естественных наук) становится в такой ситуации способность четко фиксировать явление в пространственно-временном контексте и связать его с закономерностями этого контекста, т.е. объяснить его, исходя из свойств пространства и времени. Если же вслед за Ньютоном отделять телесность от абсолютного пространства, то появляется еще и «вещество», «материя» как то, что является третьим (наряду с пространством и временем) фундаментальным объектом Нового времени, воплощающим в себе предел объектности, обобщающий объектные свойства пространства и времени.

 

Конструкт реальности

 

Линейное время и локальное пространство (а иногда еще и материя, вынесенная самостоятельную категорию – как предельная объектность объектного) составляют конструкт реальности, который мы, под влиянием внушений Нового времени, воспринимаем как нечто очевидное и само собой разумеющееся. На самом деле для такого восприятия и понимания внешнего мира была проделана огромная парадигмальная работа, завершившаяся тотальным распространением именно такого конструкта – искусственного и целиком и полностью рукотворного. Прежде чем люди стали оперировать с понятиями «реальности», «объективности», «материи», «времени» и «пространства», их столетиями отучали смотреть на мир зачарованным взглядом, распознающим в каждом моменте чудо. И только потом они осознали, что имеют дело с гигантским трупом остывающей ничтожной Вселенной…

Мы инстинктивно воспринимаем то, что нас окружает, через призму  интеллектуальной презумпции Нового времени, потому что так учили наших отцов, дедов. Чтобы вбить нам в голову концепты «реальности», «временно-пространственного континуума» была проведена огромная работа. В советское время было сожжено множество церквей, расстреляны тысячи священников, репрессированы сотни тысяч верующих. До этого лет 200 над привитием современной научной картины мира трудилось озападненное русское дворянство, получающее сведения об устройстве мира в университетах просвещенной Европы (Европы Нового времени). Через проект «народного просвещения» с ХIХ века представление о священном космосе (с символизмом времен года, аграрных праздников и приближающимся концом света, а также с волшебным пространством тайной Святой Руси) аристократия попыталась вышибить и из русских народных масс. Вся эта огромная работа, вначале с дворянской элитой, потом с разночинцами и, наконец, в советское время с широкими народными массами (с применением надежного «образовательного» средства массовых репрессий) велась с таких же университетских кафедр, с которой я вам читаю курс «Постфилософии». Такие учебные заведения, как МГУ, где мы сейчас находимся, окончили в свое время те люди, которые занесли в Россию конструкт реальности парадигмы модерна, потом развили и укрепили его, потом попытались превратить его в общеобязательную – принудительную – идеологическую, политическую догму. Линейное время и локальное пространство наступали на Русь отсюда, пожирая собой спасительное время Православия и живое пространство русского священного космоса, уничтожая одухотворенный пульсирующий мир народа и учреждая на его месте охлажденную академическую абстракцию.

Парадигма модерна, парадигма количественных пространства и времени, где умерли фавны, нимфы покинули ручьи, наяды перестали плескаться в реках, — это обезличенное, обездушенное материальное пространство, состоящее из элементов таблицы Менделеева, из электродов, из посаженных ботаниками растений, появилось с большим трудом и не на пустом месте. В основе таких представлений, которые кажутся нам «естественными», стоят века жесткой дрессуры, агрессивного массового гипноза и многократных заклинательных повторений. Я уже упоминал про разоблачения Фейерабендом «опытов» Галилея как рекламного надувательства. В своих «диалогах» он прибегает и к другим чистым PR-технологиям: высмеиванию оппонентов, отстаивающих аристотелизм, едкой иронии, заведомому оглуплению аргументов оппонентов и т.д. Чтобы показать, что он прав, Галилей забирался на пизанскую башню, метал оттуда шары, шутил, размахивал руками, выкрикивал математические формулы – всё для того, чтобы создать «видимость» очевидности. Фейерабенд, правда, говорит, что этот проходимец своими выходками и фокусами открыл новые горизонты для «пролиферации научных гипотез»… Да, наверное, открыл. На столетие раньше такого открывателя благополучно спалили бы отцы-инквизиторы, а так как парадигмы менялись, он удачно вписался в новый мир – в новое время и новое пространство, наступление которых он отчасти сам и приблизил…

В советское время (особенно в первые годы советской власти) у нас были яркие ученые, идеологи и популяризаторы науки, занимавшиеся «просвещением народных масс» и доказывавшие объективность материи, времени и пространства, а все остальное клеймившие как «буржуазную субъективность» и поповщину. Конечно, сейчас их аргументы, их пафос, их ужимки выглядят анекдотично. Но именно поэтому сейчас это и следует внимательно изучать. Сегодня, смотря на эту глупейшую пропаганду несколько отстраненно, другими глазами, мы можем понять, насколько глубоко мы запрограммированы агрессивной «научной» ахинеей, насколько закодированы этими некритическими представлениями и неосмысленными формулами – со школы, родителей и первых социальных установок. Через откровенное уродство большевистских ученых-материалистов будет легче добраться до того кода, который мы некритически впитали и которому по инерции подчиняемся, рассматривая окружающий мир, время, пространство, вещество… Советские определения научного понимания времени и пространства, объясненные рабоче-крестьянской молодежи, рассмотренные сегодняшним взглядом, помогут распознать в нас самих действие тайных механизмов, которые обнаружат свою несостоятельность, неубедительность и, своего рода, агрессивный идиотизм…

 

Креационистские догматы как условие модернизации картины мира

 

Научная картина мира напрямую никогда не может получиться путем десакрализации или «расколдовывания», desenchantement, мира манифестационизма. Многие современные представители индуистской или китайской культуры испытывают огромные трудности в расшифровке и понимании того, чем является современная европейская наука и культура, потому что никакая десакрализация мира, понятого как манифестацинизм, никогда не приведет к появлению объективных (научных) пространства и времени, если она не пройдет предварительно через процесс перевоспитания человека в рамках креационистской парадигмы. Время и пространство, которые свободны (по своей природе) от сакрального измерения, впервые возникают на горизонте только в логических выводах из догматов креационизма, через авраамическую традицию и ее богословские предпосылки.

 

Часть 3. Фазовый переход к постмодерну: Кант, научные открытия ХХ века, фракталы, время и пространство в лингвистике

 

Гносеологическая революция Канта 

 

Открыв вместе с научной картиной мира объективные время и пространство, творцы парадигмы модерна долго удержаться в таком мире не смогли, и первые позитивные «очевидности» довольно скоро перестали казаться уж столь очевидными.

Философия Канта стала тем поворотным пунктом, где впервые парадигма модерна сталкивается со своей границей. Поэтому Канта можно считать самым современным из философов, так как за Кантом и во многом из Канта начинается уже другая парадигма – парадигма постмодерна. Мы уже сталкивались с этим парадигмальным качеством кантовской философии в лекциях об онтологии и гносеологии. В отношении пространства и времени мысли Канта также являются решающими. Здесь оптимистический пафос радостного обнаружения объективности пространства и времени, свойственный Ф.Бэкону, Декарту или Ньютону, наталкивается на первое существенное препятствие. Очень важно, что это препятствие лежит не в запоздалых аргументах смещенной парадигмы премодерна (на это в Новое время вообще серьезного внимания обращать не принято), но в самой структуре гносеологии Нового времени (критика «слева»).

 

Априорные формы чувственности

 

Разбирая в «Критике чистого разума» специфику рассудочной деятельности и возможность знания, Кант приходит к выводу, что пространство и время суть априорные формы чувственного восприятия. Он не говорит больше, что пространство и время суть неотъемлемые свойства объективной реальности, как это делали некритические философы модерна, но представляет дело так, будто объективная реальность открывает себя человеческому восприятию через априорные формы трансцендентальной апперцепции (обобщающей и расшифровывающей первичные данные чувственного опыта). Кант отрицает субстанциальность объекта – как «вещи-в-себе» (Ding-an-sich), следовательно, пространство и время также утрачивают субстанциальность и превращаются в изначальные инструменты, благодаря которым субъект осуществляет первичную подготовку чувственного опыта для рационализации и помещения в логическую систему рассудочных умозаключений.

Никакого пространства и времени самих по себе у Канта не остается. (Это не удивительно: посткреационистские время и пространство и так являются заведомо ничтожными (нигилистическими, дезонтологизированными) концепциями, и если этот нигилизм вначале не осознается, то у Канта все приобретает должные формы и пропорции). Они приобретают новое качество, становясь строго гносеологическими категориями, т.е. существуя в сфере познания (в частности, в том его секторе, который отвечает за упорядочивание чувственных данных).

 

Время и пространство как гносеологические реальности

 

В «критике чистого разума» Кант пишет о пространстве следующее: «Конечно, само пространство, вместе со всеми явлениями в нем, как представлениями, находится только во мне, но все же в этом пространстве реальное содержание или материал всех  предметов наглядного представления дан действительно и независимо от всякой фантазии; при этом невозможно, чтобы в этом пространстве было дано что-либо вне нас (в трансцендентальном смысле), так как само пространство не существует вне нашей чувственности». Обратите внимание, как бьется в этих замечательных строках сам дух модерна, попавший в капкан! С одной стороны «пространство (…) находится только во мне» и «пространство не существует вне нашей чувственности». Но, чтобы не свихнуться или не укатиться в добротную древнюю мистику (т.е. в премодерн), Кант уточняет: «В пространстве реальное содержание и материал всех предметов дан действительно и независимо от всякой фантазии». Здесь ключевыми являются слова «реальное содержание», «действительно» и (для успокоения академического сообщества) «независимо от фантазии». Кант хочет показать, что пространство, понятое таким образом, есть не химера, не выдумка, но и не нечто существующее само по себе. Это пространство «реально» и «действительно» как гносеологическое явление, и это важно, так как Кант таким определением, по сути, открыто придает гносеологии статус единственной реальности и единственной действительности. Пространство Канта «действительно» и «реально», потому что лежит в основе познания. Реальность и действительность познания делает их реальными и действительными.

Кант лишает субстанциальности не только объект, но и субъект (хотя Хайдеггер считает, что это он делает менее решительно, чем в случае объекта). От декартовского «cogito ergo sum», остается только «cogito», которое одно несомненно и становится базой всей «реальности» и «действительности».

Это чрезвычайно важный сдвиг в эволюции категорий пространства и времени уже в рамках парадигмы Нового времени (модерна). Пространство и время изначально были посткреационистской абстракцией, отсутствие онтологического основания которой было завуалировано оптимистической позитивностью самого («освободительного») концепта. И на первых порах казалось, что уж если что и есть, так это локальное пространство и линейное время; они-то и представляют собой самую что ни на есть «объективность», «действительность» и реальность. Но скоро – вместе с Кантом – выяснилось, что объект (чьими первичными свойствами являются пространство и время, а иногда еще материя) есть лишь категория теории познания, презумпция (пусть важная и даже неизбежная, но совершенно не обоснованная и не поддающаяся обоснования рациональными методами). Объект должен был бы быть, мыслит Кант. Хорошо бы чтобы он был. Но… рассудку это доказать и познать не дано. И те, кто отказывается воспринять эту критику, действуют уже не на основании рассудка, а на основании предрассудка.

Пространство и время  становятся, таким образом, действительными и реальными только в границах познания. Поэтому-то они и оказываются – одно локальным и изотропным, а другое – линейным и необратимым: ведь речь идет о проекции структур рассудка, который оперирует с отвлеченными умозрительными математическими и геометрическими объектами, где есть прямые линии, отвлеченные пропорции, числовые последовательности и двоичный код – есть/нет, 1/0. Выясняется, что пространство и время парадигмы модерна – это лучи упорядоченного рассудка, обращенные на предполагаемые ментальные «объекты» -- «ноумены». «Ноумены», безусловно, есть в структуре чистого разума. С другой стороны, безусловно, есть феноменологическое копошение восприятия, тревожащее этот чистый разум. Но никакого внятного переход от ноумена к феномену – нет. Ноумен остается в границах логики, феномен – в границах апперцепции. Все удачно и слаженно работает, но о собственном бытии, онтологическом отождествлении или различии речи больше не идет.

 

Время мышления и пространство чувствования

 

Кантовские пространство и время выполняют различные гносеологические функции, будучи априорными формами чувственности, они не равны между собой. Время Кант относит к логической стороне рассудка. Функционирование чистого разума возможно вне пространства, но невозможно вне времени. Следовательно, время теснее связано с мышлением и находится в структуре познания ближе к субъекту (Гуссерль, и особенно Хайдеггер, сделают много позже из этого фундаментальные выводы). Пространство занимает противоположное место и сопряжено с апперцепцией. Т.е. в структуре познания пространство располагается ближе к объекту. «Кроме пространства, нет ни одного другого субъективного и относящегося к внешнему миру представления, которое могло бы считаться a priori объективным.» ( Критика чистого разума  стр.55.).

Что же совершил Кант? Он подытожил (довольно краткую, надо сказать) историю объективного времени и пространства, указав этим категориям более правильное место – как элементам структуры познания. Если бы ни Гегель, о хитроумных планах которого по спасению модерна мы рассказывали в предыдущей лекции), а вслед за ним Маркс, Ленин, красные комиссары и советские профессора, позитивистские предрассудки некритического механицистского понимания природы «объективной реальности» -- научного понимания времени и пространства – выветрились бы намного раньше. И намного раньше наступил бы постмодерн – с его уже совершенно новыми феноменами – поствременем и постпространством. У Канта для этого почти все было готово…

 

Эволюция концептов пространства и времени в позитивной науке

 

Однонаправленность времени и локальность пространства легли в основу современной позитивистской науки, где они были признаны за онтологические и гносеологические аксиомы. Позитивная наука не сразу оценила выводы Канта, и продолжала развиваться по той траектории, которую задали творцы парадигмы Нового времени еще в докритический период. Теория познания, развиваемая кантианцами, не опровергалась позитивистами прямо, но скорее рассматривалась как прагматически полезное направление, исследующее рефлекторно структуры рассудка (что в определенных моментах могло помочь и в проведении эмпирических исследований и построении позитивистских гипотез), а к онтологическому скепсису  кантианства позитивисты были индифферентны (по крайней мере, по началу). 

Но развиваясь в строго позитивистском и эмпирическом ключе, не ставя перед собой амбициозных философских задача, к началу ХХ века академическая наука, исследующая природу мира (физика), пришла к некоторым выводам, которые заставили пересмотреть ньютоновско-декартовское представление о времени и пространстве. Это размывание считавшейся надежной концепции объективной реальности в научных революциях проходило в двух параллельных направлениях – в теории относительности Альберта Эйнштейна и квантовой механике Нильса Бора.

 

Относительность времени

 

Теория относительности Эйнштейна изначально строилась на вполне конвенциональной научной базе, развивая положения классической физики. Но некоторые сделанные из нее выводы были настолько неожиданными, что радикально изменили существовавшую ранее картину «реальности». После Эйнштейна (и Бора) физику (и шире, естественные науки) принято называть «неклассической».

Альберт Эйнштейн предлагает рассматривать время как четвертое измерение пространства, что образует единый четырехмерный пространственно-временной континуум. Так как и время, и пространство в физике считаются неотделимыми свойствами объекта, то такое объединение вполне корректно. Однако осмысление данной модели в совокупности с изучением явлений, превышающих скорость света, привели Эйнштейна к выводу о том, что основные свойства времени (необратимость и линейность) сохраняются только в пределах особой «четырехмерной» фигуры т.н. конуса Минковского, т.е. в том случае, когда скорость движения меньше или равна скорости света. За пределом этого конуса, время теряет свое фундаментальное качество, становится обратимым и, по сути, нелинейным. Идея «относительности времени» многократно обыгрывалась позже в научно-популярной литературе и кинематографе.

Теория относительности показывала, что линейное и необратимое время, укладывающееся в пределы конуса Минковского и казавшееся единственно возможным (и действительным) временем в доэйнштейновской физике,  является лишь частным случаем иного времени, для которого теоретически возможны и обратимость и нелинейность. Так, под видом расширения границ науки и преодоления догм была подорвана одна из важнейших основ позитивистского представления об объективной реальности – линейное время.

При этом структура пространства в теории относительности Эйнштейна, остается классической, а локальность и изотропность пространства признаются его незыблемым свойством.

 

Квантовая механика: конец локального пространства

 

Подрывом классического представления о локальном пространстве занимался другой знаменитый физик, современник Эйнштейна Нильс Бор. Бор положил основу «квантовой механики». Исследуя структуру «атома» вслед за классической атомистской теорией (идущей еще от Гюйгенса и Гассенди), Бор перенес внимание на субатомарный уровень, рассматривая поведение более мелких частиц – электронов, протонов и т.д. Замеченные «квантовой механикой» закономерности в поведении элементарных частиц опровергали  аксиому локальности пространства. Поведение электронов оказалось зависимым от событий, проходящих от них на таком расстоянии, которое исключало саму возможность прямого контакта. Выяснилось, что в масштабах бесконечно-малых частиц пространство ведет себя иначе, нежели в мезо-телах (объектов, сопоставимых с человеческой размерностью), изучавшихся приоритетно классической физикой. Несколько позже астрофизики обнаружат сходное изменение свойств классического пространства и при изучении сверхкрупных объектов – галактик, туманностей, черных дыр, красных карликов и т.д.

«Квантовая механика» доказала, что свойства пространства мезо-мира, считавшиеся общими для пространства как такового, являются лишь частным случаем более сложной структуры, где локальность является относительной, необязательной и неточной. Оказалось, что вопреки Ньютону (и в согласии, скорее, с мифологическим живым космосом), все, что происходит в одной точке пространства, пусть даже бесконечно удаленной, влияет на другую точку пространства. В «психологии глубин» (теории К.Г.Юнга) это получило название «синхроничностью», описываемой в известной формуле: «взмах крыльев бабочки в Сан-Паоло влияет на изменение котировок акций на токийской бирже».

Квантовая механика подготовила теоретическое пространство для рассмотрения физических явлений в подобном синхронистском ключе. При этом в рамках самой квантовой механики представление о времени сохранилось нетронутым, и принцип линейности не ставился под сомнение.

 

Общая теория поля и теория суперструн

 

Всем в научном мире известна та анекдотическая неприязнь, которую испытывали друг другу Альберт Эйнштейн и Нильс Бор, не желавшие всерьез вдумываться в открытия друг друга, и учитывать фундаментальные и революционные выводы другого. Так, Эйнштейн продолжал отставить локальность пространства, вопреки «квантовой механике», а Бор оперировал с линейным временем, вопреки выводам теории относительности. С точки зрения парадигмы модерна, это легко было понять: объединение двух критических взглядов на структуру объективной реальности, считавшейся в позитивизме чем-то незыблемым, грозило поколебать уверенность в самой этой реальности гораздо более чувствительно, нежели в гносеологических построениях кантианцев (от которых, как естественники полагали, можно просто отмахнуться). Отбросив линейное и необратимое время и локальное пространство, физика оказывалась перед угрозой вообще упустить объект своего исследования. Еще Гераклит говорил, что «природа любит прятаться». В начале ХХ века могло показаться, что, чем яростнее позитивисты вгрызаются в природу, тем больше она от них ускользает.

Но если Эйнштейн и Бор откладывали объединение своих открытий, то следующее поколение физиков (Паули, Гейзенберг, Шредингер и т.д.) вплотную приступили к разработке «общей теории поля» или «теории всего» (theory of everything), призванной свести воедино теорию относительности и квантовую механику. Хотя работа над ней окончательно не завершена до сих пор, «реальность» и пространственно-временной континуум, фигурирующие в этих исследованиях, уже имеют мало общего с образами классической науки.

В теории суперструн, которая является одним из направлений современной нам фундаментальной физики, время и пространство предстают в очень экстравагантном свете. Нерешаемые уравнения и несводимые системы физико-математических конструкций разрешаются только в том случае, если допустить гипотезу десятимерья, где четырехмерный пространственно-временной континуум Эйнштейна является частным случаем. Платформой десятимерья является Мировой Лист, представляющий собой бесконечно-малую десятимерную фигуру – струну. Измерения на Мировом Листе отмечаются с помощью особой физико-математической операции – колибровки, осуществляющейся т.н. «духами Фадеева-Попова» (названными так по именам крупных советских физиков). В пространстве и времени десятимерья от позитивистского конструкта «реальности» с убогим линейным временем и захудалым провинциальным локальным пространством не остается и следа. Предельная метафизичность такой картины заставляет самих физиков сомневаться – идет ли речь о вскрытии новых пластов в природе мира, или это изощренная каббалистико-мистическая проекция человеческого сознания, запутавшегося в самом себе перед лицом безнадежно ускользнувшей от понимания материи.

Физика суперструн и петлевых пространств (Виттен, Поляковы) представляет собой явление постнауки или физики постмодерна.

 

Синергетика и стрела времени

 

Другим подкопом под классические представления о физике времени стали физические теории, развиваемые такими физиками, как И.Пригожин, М.Маркус, Б.Мизра, Г.Николис, И.Стенгерс и т.д. Обобщение их идей получило название «синергетики».

В основе их подхода стало замечание относительно того, что, признавая необратимость и линейность времени, классическая механика и основанная на ней позитивистская картина мира строят свои теоремы и выводят законы исходя из принципа равновесия, т.е. так, как если бы по оси времени (t) умозрительно можно было бы вернуться назад в противоположном направлении. («Основное свойство детального равновесия является не чем иным, как процессом обратимости во времени элементарных процессов в системе»,-- писали Г.Николис и  И.Пригожин). На самом деле время заложено в структуру материи, и поэтому материю (вещество) надо понимать «исторично». Стрела времени, по мнению синергетиков, не свойство наблюдателя. Это свойство вещества. «Наука вновь открывает для себя время»,-- писали Пригожин и Стенгерс.

Вопреки Канту, максимально приближающего время к субъекту, синергетики сделали время фундаментальным свойством объекта. Отсюда следовал важнейший вывод: «материя как объект современных физических законов не есть данность, но продукт истории» (И.Пригожин).

В специально посвященной данному вопросу работе «Переоткрытие времени» И.Пригожин отмечает, что «ныне физика обрела точку опоры не в отрицании времени, а в открытии времени во всех областях реальности (…); в каждой области физики мы вновь и вновь находим связанное со становлением материи необратимое время».

Время было обнаружено в структуре хаотических систем, где процессы протекают в прямой зависимости от начальных условий, хотя сами эти условия давно перестают быть актуальными. Так была открыта «память» материи (вещества) или память «химических реакций» (А.Баблоянц).

Перенесение на то, что считалось объектом (материей), свойств, которые считались свойствами субъекта (память, история), по мысли синергетиков, должны объяснить происхождение разума из самого вещества. Этот «магический материализм» неклассической физики двигался в направлении наделения объекта признаками субъекта, что полностью переворачивало взгляд на устройство мира, свойственный некритической фазе модерна.

Синергетика, физика времени и исследования хаотических систем оперируют с совершенно новыми, выходящими за рамки модерна, представлениями о веществе, пространстве и времени. На этом основании их вполне можно отнести к области науки постмодерна.

 

Фрактальная геометрия

 

К науке постмодерна в полной мере относятся идеи фрактальной геометрии, придуманной физиком и математиком Бенуа Мандельбротом. Мандельброт занимался много лет междисциплинарными исследованиями в области экономики, статистики, математики, геометрии и т.д. В результате он открыл явление «фрактала». Смысл концепции «фрактала» сводится к тому, что классическая наука оперирует с абстрактными геометрическими или математическими фигурами и формулами, полагая их за нормативный образец, и лишь позднее прикладывает к эмпирическим объектам, сплошь и рядом пренебрегая неточностью. – В природе нет прямых линий, одинаковых мер и т.д.

В свое время Рене Генон в книге «Исчисление бесконечно-малых» дал критику дифференциальных исчислений с позиций традиционализма. Как и Мандельброт, Генон утверждал, что в основе понятия «математический предел» лежит не строгая идея, но условность, необходимая для практики инженера или строителя, нарушающая корректность математической (и онтологической) истины. На таких натяжках, по Генону, покоится вся современная наука, эффективная не за счет постижения космической среды, а за счет грубого навязывания этой среде своих (неточных и некорректных, по большому счету) представлений о ней.

Мандельброт на основе аналогичных умозаключений (только без всякой связи с традиционализмом и, скорее, из духа постмодерна) пришел к выводу, что более строгим физико-математическим описанием будет модель, учитывающая природные погрешности тел. В частности, Мандельброт утверждает, что идея трехмерного пространства – это рационалистическая иллюзия. Пространственная вещь никогда не является строго трехмерной, так как ни один природный предмет не может строго соответствовать абстрактным рассудочным представлениям. Чтобы описать более точную n-мерную модель реального (естественного) природного предмета, Мандельброт  предлагает  ввести концепцию «фрактала» (от латинского «fractus» -- «поломка»). «Фрактал» -- это нечто, не укладывающееся в нормативы классической пространственной геометрии, частицы чего заходят за границы, постулируемые геометрическим рассудком. Построение систем и групп фракталов, изучение их свойств и применение «фрактального» анализа к различным областям науки составляет увлекательное содержание этого направления постнауки. Для нас важно, что фрактально понятое пространство (в меньшей мере, это относится ко времени) радикально порывает с классической картиной позитивистских моделей.

 

Время и пространство в языке (синтагма и парадигма)

 

Последним аккордом перехода от пространства и времени модерна к постпространству и поствремени можно считать философию структурализма. В ней созрели философские предпосылки для обобщения тех тенденций, которые в середине ХХ века окончательно разрушили казавшееся надежным и непоколебимым здание позитивистской науки.

В разделе, посвященном гносеологии, мы видели, как неокантианская теория познания плавно перешла к структурной лингвистике, и структуры мышления стали неотделимыми от структуры языка. Параллельно реальность перешла в начале в представление, а потом в текст. Мир стал текстом. А значит, и основные свойства «объективной реальности» превратились в лингвистические категории.

В структурной лингвистике времени и пространству соответствуют такие понятия, как «синтагма» и «парадигма» (в узко лингвистическом смысле). Если у Канта пространство и время мыслились как априорные формы чувственности, то в структурализме синтагма и парадигма стали априорными формами высказывания (текстовой единицы).

Синтагма основана на последовательности, которая всегда однозначна и необратима. Синтагма заменяет в реальности текста время. Синтагме соответствует речь.

Парадигма представляет собой пространственный аспект и соответствует самому языку, взятому синхронистически, целиком. Парадигма диктует, что в построении высказывания должно стоять за чем, но не уточняет содержание этого что. Здесь располагается глагол, здесь существительное, здесь наречие, а здесь предлог. Это «пространственная» структура текста. Но существительное, наречие или предлог могут быть различными (однако, существительное не может быть наречием, а наречие предлогом); парадигма основана на принципе или-или (может то, а может и то – главное чтобы существительное). Синтагма всегда выстраивает последовательность из строго подобранных слов, предопределяя смысловую нагрузку речи. Синтагмическая конструкция необратима – в ней сказано именно то, что сказано. Это как линейное время. Парадигма дает почву для того, чтобы высказывание могло состояться, но сама она ничего не высказывает.

Структуралистская философия замещает синтагмой физическое время, а парадигмой физическое пространство, таким образом, в рамках языка и операций с языком открывается возможность не просто строить модель мира, но напрямую соприкасаться с самим миром, полностью превратившимся в текст. Время и пространство в постмодерне становятся лингвистическими явлениями, превращаются в структурные априори знаков.

 

 

Часть 3. Пространство и время в парадигме постмодерна

 

Постмодерн стремится осуществить то, чего не удалось осуществить модерну

 

Постмодерн это не просто некое отклонение или альтернатива, привносимая в развитие философии и науки нового времени на определенном этапе. Это прямой и логичный результат развития тех процессов, которые как раз и составляли сущность модерна и в том числе --  современной науки.

Следует обратить внимание, что идея нелокальности пространства в квантовой механике, реверсивности времени в теории относительности, обмен свойствами субъекта и объекта в синергетике, причудливые нео-каббалистические конструкции в духе теории суперструн, фрактальная геометрия возникают не из альтернативной модерну парадигмы, которая отрицала бы ее основания, но изнутри самой науки Нового времени, из самого модерна. Поэтому во всех научных концепциях постмодернистского толка, даже тех, что отходят от классической позитивной науки максимально далеко, сохраняется в той или иной степени преемственность аксиомам Нового времени. При этом последние корректируются, уточняются или даже отменяются не в пользу того, что им парадигмально предшествовало, но в пользу того, что признавая оправданность, неизбежность и единственность парадигмы модерна, сталкивается с ее границами и отчасти выходит за ее пределы. Всегда это выход с обратной стороны от той границы, где модерн граничит с премодерном. Это принципиально. Постмодерн -- это выход из модерна через дверь, противоположную входу.

 Это общее свойство постмодерна. Постмодерн приходит изнутри модерна. Он движим интенцией как раз тех стартовых энергий и устремлений, которые изначально запустили программу модерна. Это ясно видно из «пафоса» постмодернистов, которые видят своей задачей реализацию того, чего не смогло реализовать Просвещение. Главная претензия постмодернистов к модерну состоит в том, что модерн оказался недостаточно модернистским, и обнаружил себя как особое переиздание всё того же премодерна, который он стремился преодолеть, но который в тайне от себя самого, начиная с эпохи Просвещения, продолжал воспроизводить в новой форме. Неточно говорить, как иногда это бывает, что «постмодерн отрицает Просвещение». Он не приемлет в Просвещении то, что в нем не является по-настоящему «просвещенным» и «просветительным», то, что недалеко ушло от влияния Традиции, которую требовалось изжить полностью и окончательно.

Точно так же и современная наука, даже приходящая к самым критическим выводам, относительно конструкта реальности, аксиоматически постулированного в Новое время и постепенно распадающегося на глазах в течение всего ХХ века. Этот конструкт в его и интенции уйти от мифа, десакрализировать мир и человека, интерпретировать природу, мир и материю на основании только человеческого рассудка, отбрасывая религиозные и метафизические догмы, полностью принимается и не вызывает ни малейших сомнений. Просто при работе с ним, углублении в него, выяснилось, что этот конструкт реальности (в том виде, как его приняла и сверстала некритическая позитивистская научная мысль классического модерна) оказался не тем, за что его приняли -- не освобожденной стихией истины, а новым напластованием мифов, наивных аксиом, иррациональных догматов и т.д. Наука Нового времени, в глазах ученых постмодерна, в глазах постнауки, обнаружилась как новое издание религии, как научная мифология, как разновидность идеологического тоталитаризма, основанного на «воле к власти» закрытых академических сообществ, претендующих на роль «нового жречества» эпохи модерна.

Постмодерн в философии и науке стремится преодолеть модерн не как модерн, а как недомодерн. Поэтому постнаука мыслит себя не как нечто ненаучное, но, напротив, науку Нового времени воспринимает как «миф» и предрассудок. При этом постмодерн полностью солидарен с модерном в его стремлении к освобождению от догматов. Просто постмодернисты убеждены, что у модерна этого не получилось, и что для осуществления поставленной еще на заре модерна задачи нужны кардинально иные методы.

Это означает, что нужна новая философия, новая наука, новые конструкты, новая реальность, а вместе с ними – новое пространство и новое время. Но поскольку «новое» уже было, и сейчас эпоха «новенького», то новое по отношению к «старому новому» условлено описывать через приставку «пост».

 

Значение Жиля Делёза

 

Для понимания того, во что же выливается представление о поствремени и постпространстве в ходе тех трансформаций, которые были подготовлены неокантианством, структурализмом и новейшими исследованиями неклассической науки, предлагаю рассмотреть концепции Жиля Делеза.

Я полагаю (вслед за Мишелем Фуко), что Делёз является самым ярким и серьезным философом раннего постмодерна, его можно назвать также «первым постфилософом». Многие интуиции, догадки, прозрения, критические намеки, остроумные концепции или словесные игры, присутствующие у других постмодернистов, он систематизировал и преподнес, пожалуй, более фундаментально и авангардно, чем его единомышленники. Ж. Делёз, на мой взгляд, является полноценным классиком постмодерна, пока непонятым и не оцененным по достоинству. Думаю, что для понимания (пост)мира и тех процессов, которые происходят на разных его сегментах, знание философии Жиля Делёза жизненно необходимо. Он предельно ясно уловил главную тенденцию, отделяющую парадигму модерна от парадигмы постмодерна, и в этом отношении является самым фундаментальным -- парадигмальным  --автором.

Неслучайно, М.Фуко сказал, что «если ХХ век был веком Ницше, то XXI век будет веком Делёза». Это очень похоже на правду, потому что те тенденции, которые Жиль Делёз предвосхитил, описал и объяснил, вероятно, станут (уже становятся) главными фундаментальными трендами, по которым будет выстраиваться постмодерн.

 

 

Ризома как субъект-объектное вещество-существо постмодерна

 

В центре эксцентричной философии Делёза стоит «ризома», о которой мы уже говорили. Пространство и время в постмодерне, т.е. собственно, постпространство и поствремя прилагаются к ризоме, становятся ее атрибутами, осмысляются, отталкиваясь от ризомы, приобретают ризоматический характер. Постпространство – ризоматическое пространство. Поствремя – ризоматическое время.

Несколько слов о ризоме, о которой мы уже говорили прежде. «Ризома» — это корневище или корнеплод. Делёза фасцинирует представление о том, что корневище или структура ризомы распространяется под землей, произвольно двигаясь в самых разных направлениях, превращаясь то в корень, то в луковицу,  давая ростки то вверх, то вьниз, и таким образом, развиваяс в зависимости от того, с чем она сталкивается: с почвами, корнями других деревьев,  другими объектами. Ризома реагирует на всё это со спонтанностью луковицы, и образует то, что Делёз называет «тысячей плато», поскольку сама структура этого корневища напоминает лук со множеством оболочек, слоев, которые пускают корни, дают ростки, потом опять ответвляются вбок, чтобы остановиться и двинуться по касательной…

 

Поверхность

 

Согласно Делёзу, вся традиционная философия (а под этим он понимает и парадигму модерна, и парадигму премодерна) и, соответственно, ее восприятие пространства и времени устроены по вертикальному принципу фиксированных в конкретной точке пространства корневища и стебля. Корневище – объект, стебель – субъект. Между корнем и стеблем располагается поверхность (земли), которую философские, гносеологические и научные системы, как правило, проскальзывают.

Обычные растения (образцовые в равной мере для систем модерна и премодерна) могут рассматриваться как сверху вниз (от стебля к корням), так и снизу вверх (от корней к стеблям). Сверху вниз – от духа и мысли – оценивает весь организм Традиция и субъективный идеализм Нового времени. Снизу вверх – материализм и фрейдизм.

В отличие от всего этого Делёз выбирает ризому как совершенно альтернативную структуру, распространяющуюся горизонтально, не связанную ни со стеблем, ни с корнями и не фиксированную ни в какой конкретной точке «поверхности». Поверхность в обычных растениях дана в виде точки (пространство с нулевой площадью), поэтому она особенно пристально не осмысляется, воспринимается как эпизод в судьбе диалектики корень/стебель. Для вертикального взгляда поверхность есть только начало объемной среды, где растут корни. Для ризомы поверхность – это судьба, а корни и стебли – случайные и необязательные эпизоды.

Поверхность для ризомы не то, что скрывает корни или место появления стебля, поверхность – это все, и она важнее, чем то, что находится по обе стороны от неё. Поверхность не содержит ничего, это чистая граница – но не между одним и другим, а чистая граница, учреждающая и одно и другое – причем не фатально, а произвольно, играя, иронично. Поверхность -- это только кожа, «эпидермический плащ» («ризы кожаные»)  без содержания, без того, кто в эту кожу завернут. У поверхности нет внутреннего измерения, она ничего не выражает, кроме себя самой, и это выражение постоянно дифференцирующейся, разветвляющейся и сплетающейся заново корневой системы, составляет стихию ризоматического существования. «Поверхность — это местоположение смысла: знаки остаются бессмысленными до тех пор, пока они не входят в поверхностную организацию», -- пишет Делёз.

Будучи материалистом и марксистом, Делёз считает, что настоящим фундаменталом (пост-онтологией) обладает только телесность. Однако, согласно Фрейду, чье идеи Делёз берет в качестве ориентира (хотя многие аспекты учения Фрейда преодолеваются в совместных с психоаналитиком Феликсом Гваттари трудах Делёза – в частности, в «Анти-Эдипе»), первичные складки и поползновения живой материи тела, данные человеку во влечении (эрос) и в его отсутствии (танатос), сублимируются и создают системы первичных смыслов, а далее предопределяют структуру рациональной деятельности, состоящей, согласно фрейдизму, из системы комплексов, вытеснений, замещений и т.д. Постструктуралистки интерпретированный (и подправленный) фрейдо-марксизм служит Делёзу инструментом для описания структуры корней.

С точки зрения Делёза, классический психоанализ и тем более рационалистические философские системы (равно как и догматы и мифы премодерна) постоянно проскакивают ту инстанцию, тот момент, где первичная сексуальность только начинает переходить в рассудок, где тело уже больше не тело, но рассудок еще не рассудок. Вот этот момент, с точки зрения Делёза, является точкой, которая должна быть взята за основу всего. Это и есть поверхность.

Поверхность как среда, где телесное уже практически перестало быть телесным, а рациональное еще не стало рациональным, но уже вот-вот им станет, и есть место ризомы, глобального сетевого корневища, которое живет и распространяется по безграничной горизонтали экрана.

В этом ризоматическом мире поверхности, называемом Делёзом «тысячей плато», протекают основные процессы, в нем размещается онтология и гносеология постмодерна.

С точки зрения Делёза, ризома в своем номадическом (кочующем) бытии порождает (или предопределяет) новые формы априорной чувственности, выстроенные по гибким и ироничным канонам постмодерна. Им соответствуют делёзианские концепты поствремени (эона и хроноса) и постпространства (кальки-карты).

 

Деконструкция истории

 

Начнем с понимания Делёзом времени в парадигме постфилософии.

Время, с которым имела дело классическая парадигма модерна, время, текущее вперед, раз и навсегда установленное, «объективное», «историческое», время «накопления знаний», безусловно, упраздняется. По Делезу, такое «время» есть грубейшая форма воли к власти, неприкрытое насилие стебля над корнем, агрессивное подавление рассудком робкого голоса телесных складок. Утверждение однонаправленного движения времени есть не что иное, как самый грубый и грязный «фашизм», подчиняющий ризоматическую волю  неким заведомо унижающим внешним установкам и сковывающий «творческий импульс» и «свободу воображения». А поскольку смысл постмодерна у Делёза есть освобождение, такое историческое время, время как история разоблачается как пропагандистский артефакт «правящего класса», репрессивный инструмент отчуждающей «идеологии государства».

По ходу дела, Делёз весьма остроумно доказывает, что история пишется абсолютно произвольно, каждый последующий режим переписывает всё, что можно из предшествующей истории, в зависимости от своих сиюминутных потребностей. Критика историцизма у Делёза (как и у  других постмодернистов)  приводит к идее контекстуальности исторического дискурса – в том числе и научного дискурса модерна о структуре времени. 

Постмодернисты подвергают каждый тезис деконструкции (термин Дерриды). Это означает, что любое высказывание какого-то философа или ученого, должно быть помещено в контекст, где оно было сделано, расшифровано в терминах значений того времени, когда было провозглашено, сопоставлено в другими высказываниями соответствующей эпохи, ее оценками и реакциями на данное высказывание. Как правило, деконструкция показывают, что, принимая во внимание субъективные и объективные помехи, практически любое высказывание автора трактуется неверно даже его ближайшим окружением.  С учетом же смены контекста, напластования искажений и сознательных подтасовок каждой последующей «государственной идеологии», тоталитарно навязывающей свою версию истории и репрессивными методами вбивающей ее в мозги граждан через контролируемое правительством образование, оно окончательно утрачивает всякий смысл, становясь объектом насмешливой рецитации, циклическим цитированием пустот (из которых, по Лиотару, сотканы метанарративы современности). И виновата в этом история, в частности, оперирующая с концепцией времени.

История, с точки зрения Делёза, есть не что иное, как субъективная презумпция. Она переписывается столько раз, сколько происходит смен правящей идеологии, а в остальных случаях не производящие деконструкции наивные умы и всевозможные ментальные, психические, социальные и экономические помехи извращают ее дополнительно – уже  без всякой задней мысли, просто чтобы превратить в труху.

Поэтому ризома существует в постистории, и время, с которым она имеет дело, это постисторическое время.

 

Темпоральность

 

В основе понимания времени постмодерном лежит идея локальности времени. Время не есть нечто общее и универсальное. В каждом сегменте ризоматического мира своё время. Постмодернисты предпочитают использовать не наивный и не критический термин время, отдающий предрассудками классического позитивизма, но феноменологический термин «темпоральность». Темпоральность они трактуют как время, обладающее признаком локальности.

Темпоральность не пустое место для развертывания событий, но нечто рождающееся из самих событий. Событие в постмодерне фундаментально. Нормативным событием считается произвольная реакция тела на другие тела, т.е. событие мыслится как нечто телесное.

Событие всегда сингулярно и неповторимо. «Метаморфозы и перераспределения сингулярностей формируют историю. Каждая комбинация и каждое распределение — это событие», -- пишет Делёз. Но «чистое событие» совершенно бессмысленно, а, следовательно, пусто. Отсюда темпоральность постмодерна (т.е. собственно поствремя) разделяется на две категории – хронос и эон.

 

 

Время ризомы: хронос и эон

 

Делез не случайно обращается к двум категориям, относящимся к досократическому, мифологическому периоду греческой философии. Как мы видим, постмодерн всегда заигрывает с премодерном и через премодерн подкалывает и разрушает модерн. При этом он не противопоставляет их между собой, как сделали бы это представители модерна или премодерна, а искусно смешивает, потом разделяет, как бы поливая одного другим, без какого-либо четкого выведения правоты той или иной парадигмы... Этим безразличием и равноудаленностью и от парадигмы модерна и от парадигмы премодерна постмодерн намекает на свою собственную позицию, которая не является ни той, ни другой. Но поскольку парадигма модерна и парадигма премодерна исчерпывают всё возможное (онтологическое и дезонтологическое) содержание парадигм, то для парадигмы постмодерна остается очень узкое место, место с нулевой площадью. Это, фактически, место ризоматического мгновения между стеблем и корнем, называемое «поверхностью».

Место (или ситуация) постмодерна — это нечто гибкое, веселое, ироничное, ускользающее и зловещее одновременно; его практически  невозможно схватить. Когда мы спрашиваем, где развертывается постмодерн, любой постмодернист ответит: «Задавая вопрос «где?», то есть вопрос о месте и пространстве, вы насилуете ризоматическую свободу быть без места, быть в «у-топии», потому что вы, видимо, «фашист»...» Разговор на этом заканчивается.

Вернемся к дискурсу о ризоме и её времени. Давайте вновь последуем за постмодернистами… «Куда?» — опять же «фашистский» вопрос. Не будем его задавать.

Мы последуем за дискурсом о ризоме, и попытаемся понять, почему представление о поствремени (или о ризоматическом) времени у Делёза определено как хронос и эон.

 

Вечное настоящее хроноса: телесное время

 

«Хронос» Делёз определяет как время, которое представляет собой вечное настоящее. Это телесное время, которое включает и то настоящее, в котором мы сейчас находимся, и то настоящее, которое было, есть и будет когда-нибудь настоящим. Причем настоящее, никогда не становящееся ни прошлым ни будущим. Наше настоящее – часть «большого настоящего», т.е. того, которое обнимает настоящее прошлого и настоящее будущего.

В хроносе есть содержание. Хронос полон и телесен. Но телесность хроноса не предполагает разделения тел. Это нерасчлененные тела, не отделенные друг от друга, не сингулярные. Но при этом нельзя утверждать, что эта телесность является общей для всех, так как понятие «все» -- слишком сложное и абстрактное. Феноменологически телесность определяется тем, что она есть настоящее, т.е. это настоящая телесность – одновременно присутствующая, наличествующая и подлинная. Она может выступать как нечто сингулярное (не являясь им), а может и как всеобщее (так же не являясь им); телесность первична по отношению к единице и множественности. Поэтому-то Делёз и описывает принцип ризомы как «минус 1».

Хронос — это форма интеркоммуникации тел без органов или телесной пленки. Вместе с тем, хронос это сама поверхность, состоящая из трения складок, луковичных оберток полупрозрачной телесности, составляющая длящийся цикл вечного настоящего. Не стоит забывать, что в случае с Делёзом мы имеем дело с радикальным материалистом. Следовательно, постонтология ризомы настоящее понимает как настоящее тел, телесное настоящее.

В  хроносе, в чистом переживании телесности, нет и не может быть никакого события. Во времени как хроносе ничего не происходит и не может произойти, поскольку телесность дана здесь не как событие, а как факт. Нет разделения на субъект и объект, на «мое тело» и «твое тело», и вообще нет понятий «тело» и «не тело», поскольку тело мыслится здесь как бесконечная кожа, отделяющая одно от другого, но никогда конкретное одно от конкретного другого, а значит, ничего не отделяющая.

Для того, чтобы усвоить понимание ризомы Делёзом, можно представить некий киноэкран, сделанный из человеческой кожи, на который проецируется живой человек. Эти проецируемые образы человек не видит, а лишь воспринимает спиной или кожей, как некую теплоту, покалывание, похлопывание световых образов. Очень сложный образ, согласен, но никто и не обещал, что с постмодерном всё будет просто.

 

Эоническая темпоральность: прошлое и будущее без настоящего

 

Идея телесного хроноса, где всё живет в настоящем, и нет прошлого и будущего, пересекается с перспективой эона. Эон – это другой модус темпоральности. Эоническое время, по Делёзу, это время, которое в отличие от хроноса, как раз не имеет настоящего и состоит только из прошлого и из будущего.

Как это эоническое время появляется в хроническом времени, Делёз не объясняет, лишь отсылает нас к диалогу Платона «Парменид», где Парменид беседует с учениками. Там ставится вопрос о том, что такое движение. Парменид говорит о том, что если движение есть, то тело двигается. Если тело в покое, то движения нет. Соответственно, и движение, и покой не могут быть причинами друг друга. На самом деле, должно быть нечто, что приходит вдруг, некий «атопон», то есть «безместная», неуместная, странная вещь («» — по-гречески «неуместное, странное»), которая является внеположной причиной движения и покоя, не являясь ни покоем, ни движением.

Этот пример – у Платона, естественно, а не у Делёза – относится к манифестационистской версии парадигмы премодерна. Мы говорили о парадоксе волшебной точки, которая создает пространство и не является пространством. Поэтому «ни покой, ни движение» легко осмысляется манифестационистским сознанием как прямое проявление имманентно-трансцендентной причины,  как вторжение бытия, обнаружение онтологической (эссенциальной) подоплеки пространства.

Но для Делёза это «вдруг» («атопон») является некой самостоятельной и необъяснимой (ad hoc) реальностью, которая внезапно и без всякой связи со структурой хроноса порождает в хроносе эон. В стихии вечного настоящего полупрозрачной телесности возникает своего рода сбой, и в локальной точке  сбоя развертывается эон как вертикальная ось. Завивающийся лабиринт хроноса пересекается прямолинейным лабиринтом  эона.

В эоне есть прошлое и будущее, но нет настоящего. В хроносе есть настоящее, но нет прошлого и будущего. Можно сказать, что в этой точке перехода, в моменте соприкосновения хроноса с эоном зарождается человеческий разум.

Эон, эоническое время — это свойство рассудка. Хронос — это свойство животного, потому что в такой телесной прозрачности пребывает животное. 

Животное тоже воспринимает время в том смысле, что оно существует, что оно есть. Не осознает, но ощущает. На смутное, разбавленное, фоновое ощущение пребывания внутри временной-вечной (хронической) телесной реальности, накладывается это «вдруг», это и порождает начало развертывания рассудочных сетей в ином модусе темпоральности – в эоне.

«Эон – это прямая линия, прочерченная случайной точкой (…) чистая пустая форма времени, освободившаяся от телесного содержания настоящего...», -- пишет Делёз.

Эон – это стебель и корни, которые ризома выбрасывает в случайных местах, двигаясь по поверхности (точнее, под поверхностью). Но эти стебли и корни в ризоматическом анализе имеют случайный и игровой характер, это произвол эфемерной сингулярности, а не фундаментальные устои реальности. Эоническая память и проект (прошлое и будущее) не являются фундаменталом, но всегда лишь обыгрывают произвол произрастания в случайном месте сетевого клубня. Стебель растет не из корня, но и корень и стебель растут из горизонтального клубня. Поэтому в той точке поверхности, где ризома – в результате сбоя (атопон) -- «решает» пустить корни и стебли, она создает сингулярное прошлое и сингулярное будущее – т.е. собственно эон. Наличие действительно лишь в хроносе клубня; стебель (рассудка) и корни (структурированной телесности – тела с органами) – формы бесплотного эона. Эоническое время сингулярно, произвольно, случайно, бесплотно и обратимо. Сколько ростков и стеблей пускает клубень, столько будет и «времен».

 

Событие

 

 Действительность «эонического» времени черпается из того, что им не является, что не принадлежит ни будущему, ни прошлому, т.е. из телесности, «вечного настоящего». Следовательно, «онтология» эонического времени отрицательна (а «гносеолеогия» положительна).

Момент настоящего — это как раз то, что не является ни прошлым, ни будущим. Это сиюминутное ощущение, которое не может быть интеллектуально схвачено, а интеллектуально может быть схвачено только то, что уже было или что еще будет – событие, которое уже произошло и еще только произойдет. Делёз замечает, что события, на самом деле, никогда не происходят сейчас. Событие всегда либо уже произошло, либо ещё только произойдет. Никогда человек не может воспринять событие как таковое, потому что в его эмпирическом конкретном настоящем никакого события нет и быть не может. Событие – это явление «эоническое», а следовательно, не имеющее в себе ничего настоящего. В отличие от классической модели, помещающей событие во время, постмодернисты помещают время в событие. Событие появляется из структуры эона, который вместе с этим событием постулирует и прошлое, и настоящее. Как только мы подходим к точке начала эона --  к оси  эона, трансверсально пересекающей ризоматическое пространство поверхности, мы одновременно постулируем и будущее, и прошлое. Но, черпая свою энергию из вечного настоящего ризоматической плоской телесности, эон сам является ее отрицанием.

Делёз предлагает рассматривать исторические модели, реконструкции, а также системы времени как некую произвольную, самоотрицающую, парадоксальную игру телесного хроноса, который иногда, под воздействием каких-то «атопонических» процессов выбрасывает из себя эонические ряды, — ничего не значащие, не обладающие никакой самостоятельной онтологией, возникающие спонтанно и точно так же, спонтанно, исчезающие в болоте вечного настоящего, где ничего не происходит и не может произойти.

В этом вечном настоящем ничего не происходит, потому что «происшествие» приходит как память или ожидание через эон.

 

Множественность времен

 

Такое понимание темпоральности может распространяться на различные области – от психологии и психоанализа до деконструкции исторических периодов, биологических исследований или анализа структуры материи.

В частности, Делёз  рассматривает появление парадигмы модерна – с его жестким однонаправленным временем – как следствие сбоя в динамичной структуре «хаотического» хроноса («хаосмоса»). Отсюда возникает «темпоральность» модерна, представляющая собой типичный «эон» (в постмодернистском смысле). На самом деле, с точки зрения ризоматического анализа («шизоанализа») это была простая сингулярность, развернувшая свои корни и стебли в случайной точке вечного настоящего «хронической» телесности.

Мы привыкли считать, что время одно, и что время модерна – это и есть единственное возможное время, история. Делёз же утверждает, что история --лишь один из множества возможных эонов, порождаемых сингулярностью сбоев. Поэтому претензии модерна на «единственность» своих корней и стеблей совершенно беспочвенна. Новое время родилось из анекдота, из игры, из шутки, из помехи, из случайного брака в устойчивом настоящем. И веса в его утверждениях не больше, чем в сингулярных темпоральностях других обществ – вплоть до самых архаичных и экстравагантных, которые совершенно равноправны с модерном в отношении своих претензий. Каждое общество – от гигантских тоталитарных империй типа СССР или Третьего Райха вплоть до потерянных в дикой сельве племен Южной Америки или компании художников-нонконформистов – вырабатывает свою «память» и свой «проект», т.е. предлагает свой «эон». И все эти «эоны» в равной степени и обоснованы и случайны. Секрет в том, что они сингулярны. Только игровые «эоны» маргинальных групп ироничны, а тоталитарные «эоны» крупных идеологий претендуют на серьезность, хотя и в тех и в других «настоящее» представляет собой бесконечно малый элемент – беспространственную точку поверхности. Ризома делает наличествующими и те и другие эоны.

Когда ось эона пересекает хронос, тогда и возникает временная модель. Такая модель темпоральности обосновывает «плюральность времен».

 

Иноварианты истории (игра нарративов)

 

Раз эон рождается из ризомы и не обладает настоящим в своих гносеологических конструктах «истории», то присутствие ризомы позволяет начертить веер (равно)возможных равновероятных версий истории.

Соответственно, можно предложить другую историю модерна. И версия о том, что, например, Гитлер выиграл Вторую мировую войну, с точки зрения хроноса, ничем не отличается от той версии, которую мы считаем реальной – будто он ее проиграл. Это две абсолютно равнозначные истории, два вполне обоснованных (ризоматически) нарратива (две памяти – два проекта). 

Точно так же бредовая «новая хронология» Фоменко абсолютно ничем не отличается от традиционной хронологии, потому что обе они обеспечены клубнем  -- только в одном случаем клубень представляет собой маленькую сеть (Фоменко и кучка его последователей), а в другом случае гигантскую (человечество, с армией школьных преподавателей истории, кинофильмами, книгами, музеями, архивами и т.д.). Но дело в том, что оба нарратива – и конвенциальной хронологии и «новой хронологии» Фоменко -- черпают свое наличие в бесконечно малой точке поверхности. Это два растения, появившиеся из двух «атопонов» (сбоев), из двух сингулярностей, и с точки зрения, площади контакта с поверхностью (с хроносом) они абсолютно равнозначны… Кстати, Фоменко еще не предел, есть и еще более дурацкие версии истории…

Как только мы начинаем последовательно проводить деконструкцию традиционной хронологии, пересматривая анналы, перечитывая свидетельства, перебирая музейные экспонаты, мы сталкиваемся с невозможностью фундаментально доказать наличие всех рассматриваемых событий. События существует в интерпретации, которая неотделима от структуры эонического времени, и не имеет ничего общего с фактичностью событий. Сплошь и рядом вокруг одного и того же факта строятся столь различные интерпретации, что возникает сомнение – один и тот же это факт, или несколько различных? И наоборот, убедительные и содержательные интерпретации могут строиться вокруг фактов, которых, скорее всего, никогда не было. Более того, все структуры эона вообще не могут ничего сообщить о том, что было, а чего не было, так как «было» и «не было» относятся к телесной темпоральности хроносу, а в ней событий нет и поэтому она смысловым образом всегда пуста, хотя с точки зрения наличия – всегда полна.

В истории постмодернисты столкнулись с тем, с чем раньше них столкнулся Витгенштейн в поисках атомарных фактов. В истории нет фактов. Фактичность -- свойство хроноса, он делает нечто фактичным. Но такая фактичность избегает логических систем (эонического) нарратива. Нарратив развертывается сам по себе, хронос – сам по себе. Когда они пересекаются, это дает «энергию», но ничего не объясняет и ничего не доказывает. История есть история сбоев, которые не поддаются однозначной интерпретации. Сингулярные сбои порождают нарративы, но эти нарративы поливалентны, могут быть одними, а могут совершенно другими. Структура нарратива не связана со структурой сбоя в «телесной вечности». Сбой одинаков (не имеет смыслового объема), хронос одинаков (вечное настоящее не имеет истории), а нарратив различен и поливариантен.

 Денотаты пропадают. Речь идет, но о чем идет речь — это понятно только из самой речи. Если денотата нет, если он исчезает, если он является продуктом коннотации, продуктом языковых игр, то, соответственно, и дискурс о времени или великая метанаррация —например, рассказ о прошлом, является не чем иным, как произвольной формой, т.е. строго той произвольной «фантазией», от которой так хотел убежать Кант в своей теории познания, в определении действительности и реальности представлений. Не убежал.

 

«Дети Розенталя»

 

Теперь становится понятным, что делает писатель-постмодернист Владимир Сорокин, ставя в Большом театре своих «Детей Розенталя». Он осуществляет деконструкцию (не путать с реконструкцией!) «Большого театра», а также – по ходу дела – всего метанарратива культуры модерна в русско-советском ее издании.

Сорокин обращает наше внимание на то, что рассказ об опере, балете, о классическом искусстве, о ценностях культуры есть не что иное, как произвольно выпростанный эон. По мере того, как этот эон развертывается вверх и вниз, он утрачивает живой контакт с телесностью, с матрицей вечного настоящего и … начинает гнить. По сути дела, классическая культура, «Большой театр» — это догнивающий стебель, с давно прогнившими корнями (обще-европейский нарратив модерна), не более того, с точки зрения постмодерна. Никакого самостоятельного смысла, значения, ценности, автономной структуры он не имеет. Это экспонат гербария, засохший лист, который полностью утратил свою связь с соками дерева. Поэтому идея Сорокина заставить актеров петь матом, носить костюмы с порнографическими атрибутами, стараться выводить прекрасно поставленными голосами арии, исполненные агрессивного абсурда, является не нападками на культурный код, а демонстрацией плюральности культурных кодов и указанием на «устарелость» и «неуместность» выдавать какой-то один, некритически осмысленный культурный код, один метанарратив, полностью потерявший свое обоснование в парадигме постмодерна, за «общеобязательное», «высокое» и «ценностное».

Деконструкция -- это возвращение места, которое стало точкой энергичных поползновений прозрачной телесности, возбудившей складки хроноса, опять к своему изначальному состоянию. Поэтому совершенно неверно понимать культуру и литературу постмодернизма как богохульство. На самом деле, речь идет о стремлении придать свободному (хотя и по необходимости сингулярному) эоническому дискурсу новый контакт с ризоматическим пространством. В произвольно реконструированной Сорокиным альтернативной истории есть ощущение контакта хоть с какой-то определенной реальностью (русско-советской культуры), которая заканчивается, когда исчерпывается эоническое время: от стадии роста — и корня, и стебля, — к своему гниению и исчезновению.

 

Становление и сильная воля к ничто

 

Можно провести некоторые параллели между постмодернистской          теорией темпоральности у Делёза и концепциями специалистов по «физике хаоса» -- таких, как И.Пригожин или С.Хокинс. Рассматривая «физику времени», они пришли к картине, которая отчасти напоминает эон у Делёза. Пригожин, как уже говорилось, обнаружил, что классическая наука, признавая необратимость времени, выстраивала свои аксиомы механики так, как если бы оно было обратимым. Тщательное исследование неравновесных состояний,  хаотических и бифуркационных процессов позволили Пригожину поместить «стрелу времени» в само вещество.

В этой картине физической реальности время рождается из неравновесных состояний и характеризует особое состояние вещества. Такое время соответствует эонической темпоральности. По Пригожину, вещество, материя мира имеет свою историю, которая может быть рассмотрена как набор  «эонических дискурсов», а поскольку мутация вещества происходит постоянно, соответственно, можно рассмотреть разные «стрелы времени», причудливо переплетающиеся между собой, о чем писали многие фантасты и Борхес в иллюстративном рассказе «Сад с пересекающимися тропинками».

Здесь можно отметить одну характерную особенность отношения к модерну с позиции премодерна (традиционализма) и постмодерна. Пригожин показывает на примере эволюции физических представлений классической и неклассической науки, что фактор становления и историчности, признаваемые в теории, при анализе устройства реальности, на самом деле, не учитываются. И «физику времени», где материя и становление были полностью тождественными, только еще предстоит выстроить – это дело науки постмодерна.  Другими словами, Пригожин упрекает позитивистскую физику в том, что она всё еще остается слишком метафизичной. Для традиционалистов же (Р.Генон) наука модерна, напротив, видится как полный разрыв с метафизикой и помещение бытия в становление с его прогрессирующей утратой бытия. Традиционализм видит в модерне то, что, по мнению постмодернистов (а Пригожин, безусловно, является физиком постмодернистским), составляет суть постмодерна, и чего в модерне ещё в полной мере нет.

Точно так же традиционалисты видят в философии и научных теориях модерна все признаки полной дезонтологизации и тотальное наступление нигилизма, ничто. Для постмодернистов, модерн, напротив, остается всё ещё вполне онтологичным состоянием, и настоящая деонтологизация реальности должна наступить только в границах новой парадигмы, т.е. в постмодерне. Модерн же, кажущийся традиционалистам пределом дезонтологизации, с точки зрения постмодернистов — лишь детские игрушки.

Делёз говорит, что до определенного момента (до момента фазового перехода к постмодерну) в модерне, вставшем на путь нигилизма, воля к ничто сама была ничтожной, слабой. А теперь воля к ничто должна стать сильной и абсолютной, чтобы ничто, которое никак не наступало, наконец наступило. Делёз считает, что в попытках освободить «ничто» от репрессий, модерн снова и снова выстраивал репрессивные системы. – К ним он относил и классический материализм, и марксизм, и психоанализ, и даже структурализм (почему и было изобретено понятие – «постструктурализм»). В них воля к ничто, по Делёзу, присутствовала, но была слишком слаба.

С точки зрения Делёза, в постмодерне воля к ничто должна стать всеопобеждающей и всемогущей. И здесь дискурс о ничто, который в целом пропадает из постфилософии, у Делёза -- как самого радикального, яркого и последовательного мыслителя постмодерна -- всплывает заново, приоткрывая те тайные стороны этой парадигмы, которые она в обычном случае пытается тщательно закамуфлировать.

 

Калька и карта

 

Что касается пространства, то здесь постмодернисты предлагают концепцию кальки и карты. Оппозиция кальки и карты предопределяет представления постмодерна о структуре пространства.

Калька — это такая разметка пространства, которая всегда, пусть с искажениями, но воспроизводит разметку пространства, имевшуюся ранее. Первая редакция калька есть проекция рассудка (образующего систему координат, не существующую в эмпирическом мире и выстраиваемую «геометризирующим» разумом) на исторически воспринятое представление о «реальности», «внешнем мире». Т.е. пространство кальки отражает структуру гносеологии и структуру того исторического ландшафта, на которой гносеология была исторически спроектирована. Далее с пространством начинают работать по принципу редупликации: калька накладывается на поверхность, и эта поверхность подгоняется под то, что на кальке нарисовано. Таким образом, калька есть процесс умножения симулякров. Новое в каждой серии калек – только погрешности, накопление которых и приводит к появлению пространства-симулякра (которым является виртуальная реальность).

Делёз предлагает противопоставить принципу кальки принцип карты. Карта, с точки зрения Делёза, — это и есть ризома, которая находится в пространстве горизонтального роста, развития и сетевого, клубневого расширения. Карта рисуется постоянно, дополняется и дорисовывается самым причудливым образом. Карта в отличие от кальки предполагает постоянное дописывание пространства. При этом ризоматическая карта не должна воспроизводить жесткой координатной системы или рассматривать рассудочные проекции как нечто раз и навсегда данное. Карта ни при каких обстоятельствах не должна превращаться в кальку. Карта – в постмодерне – есть антитеза кальки.

Поэтому, как говорит Делёз, карта может быть сложена вдвое, разорвана, повешена на стену вверх ногами, она может быть обращена другой стороной… Карта мыслится здесь как процесс ризоматического поиска постоянных выходов из нее. Пространство кальки (постпространство) тяготится постоянством самого себя и все время старается «превратиться» во что-то другое.

КАЖЕТСЯ, ТУТ ОПЕЧАТКА. СКОРЕЕ ПОСТПРОСТРАНСТВО – ЭТО ПРОСТРАНСТВА КАРТЫ, А НЕ КАЛЬКИ. ПОЭТОМУ ВЫДЕЛЕННОЕ КРАСНЫМ ЦВЕТОМ ПРЕДЛАГАЮ УДАЛИТЬ.

Поэтому плоскость карты тяготеет к тому, что Мандельброт называет «фракталами». Карта стремится выпасть из диктатуры «трёхмерности» (которая воплощает в себе репрессивные вытесняющие репрезентации рассудка). Пространственная плоскость постмодернистической карты неровная, прерывная, синхронистская, нелокальная и тяготеет к наиболее причудливым конструкциям в духе геометрии Лобачевского.

Пространство карты фиксируется произвольным образом, исходя из дыхания или сиюминутной потребности или игры желания ризоматической пространственной телесности.

 

Переход постпространства в поствремя

 

Здесь происходит интересный процесс: переход постпространства в поствремя. Дело в том, что, отражая пространство ризоматического процесса, карта тяготеет к переходу от представления о поверхности к отождествлению с поверхностью. Постпространство хочет слиться с тем, что в нем находится, с тем, что в нем шевелится. Мы уже видели у Декарта отождествление пространства с материей. В парадигме постмодерна, где материальность трактуется как спонтанно распространяющийся сетевой клубень, это отождествление приобретает новое содержание. – Мы видели, что чистое наличие телесности совпадает у Делёза с хроносом, телесной темпоральностью, воплощающей в себе вечное настоящее. Пространство карты (постпространство) в парадигме постфилософии отождествляется именно с хроносом. Хронос и есть карта в ее абсолютном смысле, так как, не имея никакого смысла и никакого содержания, хронос полностью открыт.

В кальке отражена иная темпоральность – темпоральность эона, причем претендующая на универсальность своей памяти и своего проекта. Таким образом, и здесь пространственность и темпоральность совпадают, так как само эоническое время представляет из себя кальку реальности.

Мы говорили о том, как возникает образец кальки или первое ее издание. Она вырастает из фиксации проекции вертикальной структуры (стебель-корень) на поверхность, а далее, любая поверхность представляется как копия данной (везде «обнаруживается» -- выводится наружу --  тот самый стебель-корень). Точно так же эон рождается из хроноса, и симметрия структуры процессов, с учетом базового представления о ризоме, открывается как их тождество.

 

Интернавтика

 

Сеть, Интернет есть одна из первых попыток воплотить принцип постмодернистской карты – открытого пространства. Передвигаться по этой сети можно в любом направлении и почти бесконечно. – Это бесконечный путь из никуда в никуда.

Каждое звено – баннер, ссылка, объявление, картинка, анонс – зазывают вглубь сети. Но у сети нет измерения глубины, поэтому перемещение по линкам в произвольном порядке, представляет собой скольжении по поверхности. Здесь нет накопления знаний, здесь действует принцип прямого прозрачного и неутолимого соблазна. В сети все соблазняет, но ничто не приносит удовлетворения. Интернавтика представляет собой первое приближение к предоргиастической зачарованности, вечно длящейся, но никогда не перестающей в необратимый и мгновенный оргазм, о котором Делёз и Гваттатри много писали в своих работах о сексуальности.

Человек заходит в сеть, смотрит на картинку, интересуется, что сказал Путин, и что ему на этот ответил Буш… Дальше, после Путина, его заинтересовал порно-баннер, сходил туда, пощелкал, вернулся к Путину, почитал, как московская мэрия выселяет инвалидов из картонных ящиков в переходах, ухнул, дальше походил, увидел, что Пугачева сменила пол — о, интересно, про Пугачеву,--  щелкнул, попал вместо подробностей на сайт с биржевыми котировками, отметил для себя, что «евро поднялось на два пункта», а баррель нефти снова подорожал на доллар, и тут снова Пугачева, она, оказывается, развелась с Киркоровым, теперь живет с Галкиным, но тут же новый баннер – она уже развелась и с Галкиным, живет с Палкиным, но нет, оказывается пока мы тут щелкали, к ней вернулся Киркоров, но он оказался женщиной-африканкой, сделавшей себя серию операций… Удовлетворенный полнотой информированности о Галкине, интернавт снова щелкает на Путина: что тот сказал в ответ на ответ (Галкина? Пугачевой? Анджелины Джоли? Памелы Андерсон?) Буша. В этот момент само собой открывается окно с биржевыми котировками или предложением поиграть в электронное казино… Наступает время зайти на сайт с японской манга, посмотреть там детские картинки, написать у себя в «Live Journal» текст о том, как на вкус сегодня с утречка показался холодный «Budweiser», поинтересоваться, что стало с Курниковой и не выцарапала ли ей Марина Шарапова (Алина Кобаева?) глаза… Недавно в Интернете была новость, что Лонго не умер, что врачи воскресили академика Сахарова прямо в его музее во время антирелигиозной выставки Гельмана «Ничто против Бога», и он дал комментарий против Путина на сайте Каспаров.ру. Полная обратимость событий, логических сетей, временных структур. «Гитлер жив, в Берлине ему выбили всего три зуба, но он скрылся в Южной Америке» — классическое содержание типичного интернетовского баннера, завлекающего интернавта во все новые и новые зоны информативной осведомленности… Это значит «быть подключенным» («to be connected»), «быть в теме», «быть современным» (в смысле, «постсовременным» -- т.е. «next»).

Пространство открыто, и при даже небольшом проходе интернавт уже пару раз, как минимум, побывал с обратной стороны смысловой реальности – даже этого не заметив…

Двигаться по сиюминутно привлекательным (соблазнительным) точкам, несущим квазисмысл (причем, одно и то же можно читать по нескольку раз, квази-смысл обратим, но его никогда невозможно понять и тем самым отделаться от него), или, наоборот, накапливать, без всякого сопоставления прямо противоположные пласты информации – это и есть работа с картой, существование в карте и, вместе с тем, ее создание, ее прочерчивание. Каждый интернавт создает себе картину, свою карту, свое пространство. Он определяет и то, где он живет, и то, что его интересует,  и то, что есть, и то, как есть то, что есть… Он может конструировать открытое пространство как из имеющихся элементов, так и из новых – через блоги, форумы, чаты (которые, в концепции Web2.0, прирастают аудио-визуальными измерениями).

Вот это и есть постпространство или карта — система произвольных хаотических привлекательных топосов, между которыми существует абсолютно неструктурированная, свободная связь, всякий раз устанавливаемая индивидуально, точнее, постиндивидуально, так как процесс нажимания на клавиши не требует от нажимающего «цельности». Пальцы целят в кнопки совершенно «приватно», и не перед кем делать вид, что ты – цельная личность. Наедине с экраном можно расслабиться, и напрямую замкнуть движение руки на телесные импульсы, идущие снизу живота, или на случайные шевеления подсознания, резонирующие с теми или иными соблазнительными образами или текстовыми выражениями заголовков. Индивидуум в пространстве карты рассеивается, распыляется и значит, в этимологическом смысле, раз-влекается, т.е. влечется в разные стороны, причем одновременно во все. Индивидуум в карте становится туманностью, опадает шизофренической росой в эксцентричные поля бессмыслицы, орошая своими (напряженными или вялыми) кликами счетчики статистики посещений.

 

Пространство экрана

 

Человек может кликать на клавиши, а может и не кликать, может вообще отойти от компьютера, то есть пространство карты свободно. Но отходя от экрана, человек отходит от поверхности; а значит, и экран отходит от него. И что остается у отошедшего? Пустой факт «неподключенности», внутренней незаполненности, неинформированности, пустоты.

В постмодерне только поверхность экрана вводит человека в темпоральность и пространственность. В конечном счете, телесность пребывает только в экране. Вне экране человек постмодерна представляет собой нечленораздельный осадок. Он пытается превратить неэкранные образы в экранные, но некомпьютерный мир ужасающе долог, труден и неподатлив, а также скуден ежесекундными соблазнами. Поэтому быть отключенным – это самое страшное наказание для дивидуума: ведь вне сети невозможно воспроизводить и культивировать дивидуальность. Еще немного и отключение от сети будет рассматриваться наравне с использованием пыток для дознания, а ломки у неподключенных будут посерьезнее последствий тяжелой наркомании.

Пространство у Делёза принципиально двумерно. Оно двумерно не только физически, но еще и метафизически, потому что такое  пространство (карта)  отрицает высоты (то есть идеи, которые парят) и глубины, стебли и корни. Метафизически плоское пространство (плоскость является главным аспектом постмодерна) проецируется в конкретную специфику устройства мира постмодерна. Отсюда и вытекает то, что Жан Бодрийар, развивая идеи Ги Дебора об «Обществе спектакля», назвал «диктатурой экрана»

Экран (мембрана) представляет собой не просто «плоское отражение реальности», но саму поверхность как постонтологическое явление. («Реальность» вместе с «пространством» и «временем», будучи модернистским конструктом вообще, совершенно эфемерна, и нет необходимости в новой парадигме возиться с некритически осознанными периферийными остатками прежней парадигмы.) Экран и есть ризома, не то, где она находится, а она сама. Экран – это телесность, тело без органов. Экран замещает поэтому и субъект и объект в постмодерне. Нет ничего более объемного, знакового и «реального», нежели качественно выполненный «гламурный» рекламный баннер.

 Всё, что есть, всё, что происходит, сводится к пространству экрана. В экране сосредоточены и структуры и сингулярности. И то, что этот экран — плоский, является неслучайным. У экрана нет обратной стороны. Всё, что на него проецируется, всё находится на нем и в нем. По сути дела, само человеческое существование в постмодерне приобретают двумерный, рекламный характер, поскольку человек воспринимается как синоним своей  кожи (поэтому кожа должна быть «чистой»). Экран является главной субстанцией и того, что он потребляет, и того, что он производит, и того, что он есть. В постмодерне всё, что есть — происходит в экране. А то, чего нет на экране, нет вообще.

Экраны -- это фокус нового культа, культа постмодерна. Панно экрана, переливающееся рекламными предложениями, это уже постмодерн. А если мы отходим от него и видим стену, на которой еще нет экрана, это не значит, что так будет всегда. Не расстраивайтесь, он обязательно там появится, потому что он должен появиться везде, и само существование людей, тела, мира должно перейти к этому плоскому, ризоматическому существованию экрана, где всё и будет происходить.

Человек научится думать, жить, дышать экраном, и фактически, втягиваясь в структуру ризомы, постепенно откажется от идеи тела с органами -- тела как некоего трехмерного явления с высотой и глубиной. Ведь тело не более чем представление, а пространство не более чем априорная форма чувственного восприятия. Просто кто-то (а конкретно, творцы первой кальки модерна) внушил нам идею, что тело имеет объем, органы, сингулярность, дискретность, что оно состоит из того-то и требует того-то. Это не более, чем парадигмальное внушение, суггестия, некритически воспроизводимая калька.

Ведь не было же такого тела в парадигме премодерна – особенно в манифестационизме. В премодерне были фавны, гномы, драконы, великаны, безголовые и волкоголовые люди, упыри и русалки. И они по-своему были  телесны. В креационизме не столько явно, но рядом с нами существовал целой рой «невидимых» (о которых говорится в «Символе веры») или «джиннов» (в «Коране»). И о световых и огненных телах ангелов и демонов спорили серьезные теологи. В премодерне мы, люди (кстати, мы еще люди? – если речь идет о парадигме постмодерна, корректнее было бы говорить постлюди, дивидуумы) были телесны иначе, чем в модерне, чем так, как мы сегодня себя воспринимаем. Громогласная, фундаментальная, каменная, свинцовая телесность пришла вместе с Ньютоном, вместе с упавшим на его голову яблоком, вместе с гравитацией. Тогда мы осознали себя в теле по-настоящему, и стали с ним носиться, холить, лелеять его, бояться, переживать за него, чувствовать боль. И как Ницше писал, что в наше время страдания одной брошенной любовником истеричной барышни в течение ночи весит больше, чем кровь всех христианских мучеников. По степени истерики, визга, отчаяния, конвульсий, что «всё теперь так ужасно в ее жизни», это выглядит страшнее, чем раньше поход миллионов людей на мученическую смерть ради абстрактной идеи, в которую они верили. И личная телесность для них была чем-то совершенно иным, чем сейчас, не более чем символическим элементом, «десятиной», которую они платили в подтверждение своих убеждений. И ладно бы только признанные и канонизированные святые. Страдали и мучались за убеждения даже еретики. Так, с псевдо-пророка Мани живьем содрали кожу, исламского мистика Сохраварди, суфия Аль-Халлджа или возрожденческого герметика Джордано Бруно сожгли на костре. Своим телом платили почти так, как мы банкнотами. Банкнот тоже жалко, но мы же их всё же тратим.

Представить себе эквивалентность тела и купюры мы не можем. Значит, мы имеем в виду другое тело, чем в премодерне. Вот и в постмодерне мы в ближайшее время будем иметь дело с другим телом – с телом электронной карточкой, телом-протезом (Ж.Аттали), телом-кодом, и, в первую очередь, телом-экраном, телом-картой.

Возьмём тело, которое мы имеем сейчас и считаем, что вот это уж точно наше, конкретное, незыблемое. Но стоит подумать, и мы понимаем, что когда-то его не было, ни нашего, ни просто такого, как наше. А то, что было, было иным. Вот, соответственно, говорит Делёз, как не было его когда-то, так когда-то и не будет. И не будет вот-вот. Для людей, которые прилипают к экрану компьютера, его постепенно уже и нет. Пока это условность, но в фильмах «Матрица», «Газонокосильщик» или «Экзистенция» эта условность футурологически размывается, и предстает уже как нечто безусловное.

 

Архаизм телевидения

 

На первом этапе постмодерна главным экраном (фокусом телесности, темпоральности и пространственности) выступал телевизор, он и сейчас выполняет эту функцию для отсталых слоев населения – для тех, кто не может угнаться за динамикой постмодерна. Но уже в наше время телевизор смотрят, как правило, пенсионеры и слабоумные. Там все невыносимо медленно и скучно. Конечно, быстрее и веселее, чем в жизни (в жизни? -- что мы под этим понимаем сегодня?), но многократно медленнее, чем в сети. Нет бы продать этот показывающий одно и то же архаический мусор и купить хотя бы один компьютер на семью и тут же в Интернет. «Священная» ценность экрана возросла бы на порядок, а так хоть сто телевизоров накупи, качественного рывка в постмодернизацию не достичь… Самый «top» сегодня – это жидкокристаллические экраны – они более всего напоминают визуально и на ощупь человеческую кожу. Метафора эпидермы здесь приближена к чувственной убедительности.

Телевизор -- плохая карта, карта первого поколения. В нем еще слишком много от кальки, от диктатуры «дикторов», от репрессивной паранойи создателей программы передач. Как экономическая модернизация предполагала сращение города и деревни, так постмодернизация пространства должна вести к сращению телевидения и интерактивных сетевых компьютерных web-технологий.

 

Гипертекст и интерактивное (дивидуальное) письмо

 

Мы видели, что в постмодерне время (как синтагма) становится текстовым явлением. В качестве соответствия пространству в лингвистике мы выделили парадигму. Давайте посмотрим, как в тексте проявляется другой пространственный принцип постмодерна – принцип кальки.

Обычный текст (периода модерна, равно как и премодерна) в глазах постмодернистов есть чистая калька. Он строится по базовой схеме: автор написал текст, читатель его прочитал. Мы имеем дело с жестким эвклидовым пространством. Автор – один, читателей много (по меньшей мере, несколько). Получается автор – вверху, читатель – внизу. Автор -- субъект, читатель – эксплуатируемое ничтожество, наслаждающееся этим.

Такие господин-писатель и раб-читатель находятся между собой в ситуации жесткого соподчинения, навязывания дискурса одним и потребления его как «священного» писания (корма) другим. Так кучер кормит лошадей овсом, чтобы они быстрее везли (в динамике воли к власти).

Уничтожение автора (через предварительное выведение его на чистую воду) — это главная задача литературной критики постмодерна. Излюбленным ходом постмодернистов является демонстрация того, что любой автор есть не что иное, как подлое сборище случайных и необоснованных цитат, т.е. изготовитель очередной кальки. Это легко доказать, так как в структурализме действует аксиома: высказывание есть произвольная цитата языка. Когда мы произносим какое-то слово, то мы цитируем того, кто его уже (и, скорее всего неоднократно) произносил, и есть огромная вероятность того, что он делал это в сочетании со вторым словом, которое мы готовимся произнести, и не исключено, что с аналогичной, а то и тождественной интонацией. И в любом случае, даже если никто никогда ничего подобного не произносил, мы цитируем язык, который делает нашу речь возможной.

Пользуясь речью без учета постмодерниссктой рефлексии, мы двигаемся от ловушки к ловушке, постоянно попадая в них сами и вовлекая других. Часто даже не отдавая себе отчета, мы воспроизводим систему игры властных отношений, когда мы гипнотизируем других словами как «знанием», а другие воспринимают это как «познание», хотя, на самом деле, не отрефлектированная в постмодернистском ключе речь есть не что иное, как обмен пустыми, совершенно бессодержательными, игровыми цитатами.

Поэтому, строго говоря, автора нет, есть только серийный изготовитель новых и новых калек. Соответственно, в пространстве текста как кальки никуда двинуться нельзя. Тот, кто чертит кальки, всегда стоит на месте. (Но, правда, и тот, кто рисует карты, движется в никуда – но все-таки движется).

Вместо текста как кальки – т.е. фиксированного пространства – постмодернисты предлагают отнестись к тексту как к карте. Это значит, il faut changer la lanque («необходимо изменить язык», о чем мы уже говорили раньше, цитируя Стефана Малларме). Вслед за сюрреалистами, постмодернисты обратили особое внимание на языковые находки символистов ХIX века – Бодлера, Нерваля, Рембо, Малларме, Ришпена, Леконт де Лиля и особенно Лотреамона, которые ставили эксперименты над языком, пытаясь сделать его «открытым», т.е. подвергая его складкам, разрывам, играм десемантизации и ресемантизации слов. Пытаясь уйти от цитат и речевых штампов, они стали изобретать свои языки. Поэтому в филологии мы и говорим: язык Рембо, язык Верлена, язык Малларме… Не просто «стиль языка», но сам «язык». И уже у этих символистов заметны попытки выйти за пределы субъективности в поэзии, воплотить в новом поэтическом языке мир без индивидуальной цензуры. В философских терминах Делёза – это первые опыты практического шизоанализа. В языковом пространстве карты поэт становится на сторону мира (об этом писал молодой Артюр Рембо в его знаменитом «Lettre du voyant», «Письме ясновидца»).

В пределе перехода к тексту-карте каждый говорящий будет говорить на своем собственном языке, причем правила речь могут меняться прямо по ходу ее произнесения. В конечном счете, не просто каждый индивидуум, но каждая часть индивидуума обретёт свой язык. Он также будет состоять из цитат, но эти цитаты будет не скрывать то, что они симулякры, но выпячивать это свойство. Симуляционный смыслоподражательный характер постречи станет нормативом.

Гипертекст, используемый в Интернете, где отдельные термины и имена (пока только термины и имена, но ведь это только начало!) представляют собой линки, ведущие на другие ресурсы, (предполагается что) расшифровывающие (но часто это не так!) выделенные слова. В гипертексте автор признается в том, что он цитирует, перестает это скрывать. В совершенном гипертексте (абсолютном гипертексте) подчеркивание цитирования будет распространяться не только на специальные термины и персоналии, но и на простые общеупотребительные слова – местоимения, предлоги, союзы, междометия. Например, «ах, я, наконец-то, увидел ее!». И «ах», и «я», и «наконец» и даже «то» будут вести куда-то еще

И если вам надоело читать абзац на данной странице, вы можете продолжить его чтения на новой странице, и по нити слов, понятий, определений, и даже «звукоподражаний», вы можете всякий раз читать только свой собственный – уникальный текст, который, читая, вы и будете одновременно писать. В этом состоит принцип интерактивности: всякий читающий будет писателем, и наоборот. Грань между создателем текста и потребителем сотрется, само прикосновение к тексту будет автоматически означать соучастие в картографии. Далее – по мере дивидуализации – ответственность за такое чтение-писание может быть возложена на отдельные части индивидуума, отдельные органы чувств.

В структуре Web 2.0 от текста, основанного на языке, произойдет переход к тексту, основанному на видео- и звукоряде, так что слуху, зрению и подсознанию дивидуума составлять-читать такой аудио-визуальный гипертекст будет ещё проще.

Видимо, нечто подобное и называют постмодернисты «бесовской текстурой». Кто пишет этот (в пределе мультимединый) текст, а кто читает, неизвестно. Легион бесов, некогда живших, по Евангельскому рассказу, в одержимом и вселившихся в свиней, переберется жить в текст карты, и будет там кувыркаться и визжать. Метафора «легиона бесов», с иронией принятая постмодернистами на свой счет, показывает, что и в премодерне теоретическая возможность «дивидуума» была предусмотрена (что, наверняка, понравилось бы традиционалистам).

Если перейти теперь от гипертекста на одном языке к гипертексту на нескольких языках, перемешанных между собой, мы получаем лингвистическую модель Нового Вавилона, глобалистского «смешения языков», что прекрасно дополняет образ «бесовской текстуры».

 

Финальный бросок Жиля Делёза

 

Отказываясь от воспроизводства калек, мы переносим акцент на прочерчивание новых открытых карт. Это релятизирует значение эонического времени. С опорой на постпространство карты мы понимаем, что содержание эонов (т.е. память и проект, прошлое и будущее, корни и стебли) произвольны, субстанциальна же только ризома. А поскольку эоны произвольны, то история может быть любой, включая не только будущее, но и прошлое. Мы можем быть произвольно вовлечены в любой эон, и двигаясь по корневищам и клубням ризоматического пространства, можем сами создавать историю, писать себе условные биографии, создавать и переделывать свою идентичность, играя на складках и морщинах экранной поверхности.

Для Делёза главное в ризоматическом процессе — сохранить контакт с поверхностью, жить картой, рушить кальки и не увлекаться эонами. Больше внимания стоит уделять хаотическому хроносу. Желательно в нем сидеть и не вылезать, поскольку в нем хорошо, правильно, свободно и по-настоящему, а эон — это всегда путь к умиранию и отчуждению, репрессиям и подавлению, путь к «фашизму». Пока нет прошлого и будущего, а есть одно настоящее, вот оно и замечательно. Правда, Делёз сам не выдержал, и выбросился из окна от таких своих мыслей. Удивительно символический конец для постмодерниста, певца шизоанализа, дивидуальности и «бесовской текстуры». Вспомним, что тем же кончили свиньи, в которых вселился «легион бесов» в Евангельской притче. Любимый Делёзом Фридрих Ницше предупреждал: вы хотите изгнать из себя бесов, а вы не боитесь сами переселиться в свиней?

 

Пародия на примордиальность

 

В разных ситуациях и контекстах мы замечали, что в постмодерне существует пародийное сходство с премодерном. Вот и ризоматическое время и ризоматическое пространство странным, игровым образом, плоско, как в компьютерной игре, напоминает пародию на ту живую вселенную, которую я описывал, говоря о сакральном пространстве. Но с другой стороны, это сходство обманчиво и больше сбивает с толку, нежели что-то проясняет. Ведь есть же разница между реальными фашистами и национал-социалистами Италии и Германии ХХ века и теми советскими ребятами, которые узнали о фашизме из «Семнадцати мгновений весны» и по инерции отождествляют психологический облик и манеры советского актера Броневого с историческим шефом Гестапо Мюллером. С точки зрения постмодернистского толкования эонической темпоральности, эта разница несущественна. Мюллер и Броневой, играющий Мюллера – это цитаты. «Реальная» история и советская кинематографическая версия этой истории в экранизации романа Юлиана Семенова относятся друг к другу не как оригинал и копия, а как две цепочки цитирования, так как «реальная» история, это не более чем «калька» с какой-то другой истории.

Однако что-то подсказывает, что идея построить представления об историческом фашизме 30-х – 40-х годов на основе кадров «семнадцати мгновений весны» основана на какой-то нелепости. Эта нелепость для нас очевидна. Пока еще очевидна. Но всё больше уже встречается придурков, которым это надо объяснять. И не за горой новое поколение, которое вообще не сможем понять разницы. Тогда-то парадигма постмодерна победит так же, как в свое время победила парадигма модерна, заставив нас считать, что ее искусственные идеологические аксиомы, основанные на внушении, суть проявления очевидной реальности, сомневаться в которой глупо.

Точно так же для людей, внимательно изучавших парадигму премодерна, нет никаких сомнений, что постмодернистическая абракадабра, хотя подчас и пользуется элементами традиционализма в игровом смысле, конечно же, представляет собой фундаментальную, абсолютную пародию. (Но где они, эти люди, «внимательно изучавшие парадигмы премодерна»?!).

 

Юмор и постмодерн

 

Смысл пародии в том, что она напоминает реальность, но относится к ней с особой дистанцией – с дистанцией юмора. Сами постмодернисты говорят, что ирония — это слишком сильное, глубокое (для постмодерна) чувство, поэтому более корректное определение постмодерна — это юмор. Абсолютно несмешной Петросян с женой и остальной гоп-компанией — это явление  местного российского постмодерна. Никто не может понять, над чем и над кем Петросян шутит? Что он имеет в виду? На кого намекает? Что хочет сказать?  Какую реальность подсунуть вместо той, которую пытается осмеять? Петросян  воспроизводит только сам себя, его шутки абсолютно несмешны, но за счет предельной нелепости, навязчивости и глупейшего выражения отвратительных лиц, мелькающих в представлениях, это начинает фасцинировать всё большее и большее количество людей. В этом есть свой секрет. Ирония содержательна. Юмор – пуст. Он ни для чего и ни о чем. Поэтому юмор одновременно является и смешным и несмешным. Самое смешное в юморе, – и Петросян с женой это тонко чувствуют, – то, что в нём нет ничего смешного. Попытка отыскать в нём всё же то, чего в нём нет, заставляет зрителей смотреть «Аншлаг»  снова и снова, старые и новые программы без разбору. Причем «юмористические» программы с остатками иронии, постепенно вытесняются на специальные каналы в некоммерческое время. В массовом эфире прайм-тайма, который смотрят по-настоящему вся страна, остается только самое несмешное, то есть юмор в чистом виде, юмор как таковой. Он и вызывает «аншлаг», поскольку в нем происходит чистый экстаз обрушения гносеологических структур. Это опыт прямого контакта с экраном – без всякой связи с тем, что на нем показывается. Это настоящие общенациональные уроки постмодернизма.

Юмор, подлинный (совершенно несмешной) юмор — это привилегированная профессия постмодернистов.

 

Пародийная архаика постмодерна

 

Если задуматься над тем, какой образ нам хотят продемонстрировать постмодернисты как своего рода образец, проект устройства реальности или нашего в нем соучастия, стоит обратить внимание на их апологию архаического. Казалось бы, снова обращение к парадигме премодерна. Но как они понимают архаическое?

Архаическое они истолковывают так же, как его понимали прогрессисты, в парадигме модерна. Архаическое для постмодернистов — это некие неандертальцы или ориньякцы, которые вот-вот станут homo sapiens, «людьми». Вот-вот, но пока не стали

Однако, для представителей премодерна (традиционалистов) архаическим является нечто совсем другое: полноценное, духовное существование, райские архетипы; живое («населенное») пространство, плавно переходящее в метапространство души; вечность, озаряющая циклическое время; жизнь как бытие, как перманентное развертывание онтологии. Для постмодернистов в архаическом «пространстве», в примитивных формах темпоральности, к которым они странным образом хотят вернуться, обнаруживается совершенно иное содержание.

Можно вспомнить «доброго дикаря», «bon sauvage» Руссо, выдвинутого им в качестве «позитивной» альтернативы отчужденному сословному обществу. Под «дикарем» он понимал не полубога манифестационизма, живущего в сакральном пространстве и сакральном времени, но именно «примитива», «дикаря», как его понимали его современники. Этот «дикарь» есть тянущийся стать человеком, но еще им не ставший зверь. Он естественен именно потому, что он ещё не человек. Человек сразу выходит за пределы естественного, превращается в отстраненного от мира субъекта. Гармонично и легко, сродненно с вещами мира, чувствует себя только зверь.

Позже та идея Руссо перекочевала в марксизм. Маркс учил о «пещерном коммунизме», т.е. о формах имущественного равенства, братства и полной общинности, которая существовала в глубокой древности, до предполагаемого появления родо-племенного строя. Вся история, по Марксу, развертывается между бессознательным пещерным коммунизмом в начале истории и сознательным высоко-технологическим коммунизмом в её конце. Здесь показательно, что «пещерное» -- причем в реконструкции именно позитивистской антропологии модерна (которая в глазах традиционалистов иначе, чем пародией или карикатурой не назовешь) – берется как своего рода образец, к которому на новом витке развития надо будет вернуться.

И руссоизм, и марксизм, и новейшие антропологические исследования «примитивных культур» (К.Леви-Стросс, М.Мосс, М.Мид и т.д.) -- всё это входит в анализ постмодернистов. Они тоже видят архаическое состояние примитивных народов как базовое и образцовое. Потом начинается процесс отчуждения: смысловые системы, диктат рассудка, эоническая темпоральность и пространство кальки постепенно становятся абсолютными началами культуры, представляя собой  накопление «метафизики» и господства. Задача освежающей стратегии постмодерна состоит в освобождении этого архаического элемента -- через размывание «воли к власти» и слом принципов  господства.

Точно так же, как коммунистическое человечество, пройдя все циклы отчуждения, становится господином инструментов отчуждения и починяет их своей свободе, так «дивидуально»-освободительная программа постмодерна стремится вернуться (хотя уже и в особом ракурсе) к архаическим пластам человеческой зари, когда человек был почти человеком. – Неандертальцем.

 

Говорящая кошка

 

В ядре архаики, к которой постоянно апеллируют постмодернисты, лежит интересное существо, которое они и хотят видеть нормативным для ризоматической реальности. Это — животное, которое проявляет первые признаки сознания. Или сознательное существо, то есть рассудочный человек, который деградировал до такой степени, что у него остались лишь примитивные, животные ощущение, поползновения, импульсы и самочувствия. А гигантское здание рассудочной деятельности (вертикальная структура стеблей и корней), которое выстраивалось и перестраивалось тысячелетиями напряженной культурной работы, призвано бесследно раствориться. От великой работы культуры предлагается отмахнуться как от надоедливого комара.

Образ, к которому вполне приложимы описания ризомы, диалектики хроноса-эона, карты-кальки, это нечто напоминающее умную, говорящую кошку. Последите за обычной домашней кошкой, обратите  внимание на ее передвижения: вот, она сидит на столе, потом вдруг спрыгнула, куда-то пошла, не дошла (а шла ли она именно туда, куда шла?), потерлась о ножку стула, понюхала что-то невидимое рядом с кроватью, потом вернулась на свое место, но растянулась в другой позе… Что это было?  Где цель, где телос, где «естественное место» этой кошки? Где мотивы движения? Причины? Следствия? Где «зачем»? Наверное, этого всего нет (или почти нет). Но при этом кошка живет, что-то соображает, поводит ушами, усами. Периодически она, конечно, выполняет и более разумные вещи: ест, ходит гулять, ищет котов, ловит мышей, караулит птичек, но большая часть ее жизни проходит в неких квазиосмысленных полуинстинктивных движениях, которые и являются существованием в хаотической карте хроноса, в плоской телесности вечного настоящего, о которых говорит Делёз.

Теперь представьте себе, что кошка начала писать философские трактаты. Минуя обезьяну, палку-копалку, родо-племенной строй, феодальную раздробленность, промышленное производство и выставки современного искусства. Прямо непосредственно из потягивания на столе и обнюхивания несуществующих предметов села бы за интеллектуальный труд. Ведь какие-то структуры или их подобие в поведении кошки мы видели. Это для нас логические цепи ее поведения не понятны (мы сами себя не понимаем, что уж говорить о кошке!), но для нее все оправданно и осмысленно, просто ей не было никакой заботы сообщать это другим. Коты, мыши и воробьи и так все понимают, стоит ей только зевнуть или вытянуть хвост в напряженную линию.

Но вот кошку -- с большим трудом – попросили написать о своей кошачьей экзистенции основательный философский труд. Что мы получим? – Я думаю, мы получим что-то вроде «Капитализма и шизофрении» — двухтомника Делёза и Гваттари.

Труды философов постмодерна, «постфилософов» -- это всегда попытка описать и реконструировать тем самым опыт той инстанции, где тело вот-вот выйдет за свою собственную границу (в сторону – приблизительно – рассудка), но еще не вышло, или где сознание нисходит к самым своим первичным импульсам, но еще не затухло окончательно.

 

Освобождение неандертальца

 

В центре постфилософии стоит образ зверя; это философия зверства, и поэтому когда мы видим большое количество крови, насилия и разнузданной эротики в нашей культуре — это тоже не случайность, это зарницы прихода «зверя». Конечно, тут можно вспомнить Аристотеля с его определением человека как «мыслящего животного» («», дословно «животное, обладающее логосом», по-гречески, или «animalis rationalis», «рассудочное животное», по-латыни), но «мыслящая кошка» постмодерна развивает скорее кафкианскую тему превращения в насекомое, и такое буквалистское понимание философского выражения выдают черный юмор (в духе Петросяна). Сюда же можно отнести и «белокурую бестию» Ницше («bestia» -- по-латыни «зверь»).

«», «великий зверь», «мыслящий зверь», «зверь духовный» -- это привычный образ эсхатологии и «Апокалипсиса». И можно себе представить, что ощущают христиане, трактуя этот образ в духе премодерна, читая постмодернистские тексты и вдумываясь в их содержание…

Этот зверь, балансирующий на грани человеческого, и есть для постмодернистов тот основной архаический элемент, который, пройдя через пути и лабиринты отчуждения, должен быть заново утвержден в качестве ризомы. Видимо, если представить себе реальность этого условного неандертальца (которого, согласно парадигме премодерна, никогда не было) или «кошки-философа», то, наверное, приблизительно в таких формах и  протекало бы его существование. Периодически сингулярные эоны (памяти-проекта)  вспыхивали в нем, как молния, когда необъяснимое резкое чувство («атопон»), выбивало его из мирного ритма бесцельных походов с дубиной по окрестности, но снова оставляло его, и он опять возвращался в состояние естественной телесности вечного настоящего хроноса.

Надо учесть, однако, что неандерталец («пещерный коммунист», «добрый дикарь») как своеобразный архетип  постмодерна есть не что иное, как  искусственная и произвольная реконструкция парадигмы модерна. Неандертальца нашли тогда, когда первые критики Библии, вначале протестанты, потом атеисты, отменили веру в хронологию творения. Этого «неандертальца» — предполагаемого «примитивного существа, которое развилось потом в более высокоорганизованное существо, кроманьонца»  -- придумали, постулировали, вытащили из своей реконструкции прошлого,  «привели к бытию» как ретроспективную модель, как свои умозрительные «корни» строители парадигмы модерна. И если мы аккуратно зачеркнем их кальку, отложив в сторону те аспекты парадигмы модерна, которые всё ещё довлеют и над Делёзом и над остальными постмдернистами, --  потому что они вышли из модерна и очень многие вещи от модерна в них остались и предопределяют их мышление, отчаянно старающееся выскользнуть из такого предопределения, -- то мы попадаем в совершенно иное прошлое. То архаическое прошлое, которое открывается в исследованиях Элиаде, Отто, в конце концов, Генона, будет совсем другим архаическимпрошлым, имеющим ясные и внятные структуры – структуры мифа, сакральности, имманентной трансцендентности, продуманной гносеологии, основанной на высшем тождестве, фундаментально обоснованной онтологии, последовательно описанной антропологии. Это будет манифестационистская версия премодерна, в которой, если и найдется место выродку-неандертальцу с грубой дубиной, и даже кошке-философу, то только на периферии, в качестве вполне возможной детали, ибо в манифестационизме возможно все, но никак не в центре и не в качестве единственного и главного субъекта. Бесы есть и в традиционном обществе, но в отличие от постмодерна (и его реконструкций), в традиционном обществе есть не только они, далеко не только они одни

 

Совершенствование симулякров: победа постпространства и поствремени

 

И всё же между состоянием постмодернистских случайных сетевых топосов, интернавтикой и живой вселенной древних греков определенная параллель есть. Понятно, что эта параллель пролегает в пределах черного юмора, но она есть. И особенно она будет акцентироваться по мере того, как постмодерн будет расширять свою легитимность. В какой-то момент, когда всё пространство станет пространством экрана, ничего не обозначающего знака, мы перестанем делать различия между экранным и неэкранным. И черно-магическая голограмма виртуальности станет практически неотличимой от манифестационистской модели, которую она будет симулировать всё более и более тонко. Уже сегодня, когда я говорю о Петросяне, меня просят перестать это делать. Людям больно, так как это нарушает их привычное состояние, они пытаются быстрее привыкнуть к безумию несмешного (и от этого -- кромешно чёрного)юмора, чтобы он скорее стал восприниматься чем-то само собой разумеющимся. На уровне фазового перехода мы ещё можем – пусть фрагментарно – но отстраниться от гипноза парадигмы постмодерна, и понять, что Петросян -- это по-настоящему страшно, что Мюллер и Броневой – не строго одно и то же. Понять, что неандерталец и древний индус не одно и то же уже сложнее. А вскоре это все должно слиться в неразличимый поток рекламных баннеров, и мы будем судить всё по иному критерию – «фасцинирует/не фасцинирует», «вставляет/не вставляет»…

Это можно описать через три стадии. Вначале пространство экрана пытается просто активно внедриться в нашу реальность — это происходит сегодня.На следующем этапе, пространство экрана заявит свои претензии на то, что оно равновесно пространству нашего зрения (восприятия). Вспомним, что «идея» по-гречески означает «вид», а Платон подразумевал под ней «мыслительный духовный архетип». Платон взял за основу форму чувственного восприятия, чтобы описать нечто невидимое и духовное. Для определения того, что невидимо, он  воспользовался производным от слова «видеть»! Так и экран на второй стадии, претендуя на равенство со зрением, будет заходить по обратной траектории в сферу идей. Этот вид-идея, экранный образ и называется в постмодернизме «знаком».

Технически качество трансляции в формате «high definition» (HD) станет таким, что происходящее на экране будет неотличимо от того, что мы видим обычным зрением. Более того, оно будет лучшего качества, чем то, что мы видим. Оно будет очищено от помех. Это и есть принцип «гламура», очищение образа от дефектов, возведение реального в гиперреальное, т.е. в виртуальное. Гламур всегда двумерен. Пока технически гиперсимуляция экранной реальностью внеэкранно созерцаемых картин находится на начальной стадии, но в ближайшем будущем этого добьются. Экранное и неэкранное созерцания будут уравнены в правах.

И третий этап — экранное пространство полностью вытеснит собой неэкранное. Экранное пространство основано на дигитализации образа, разложении его на цифровой код и последующей сборке в пространстве экрана. Эта операция сейчас используется для трансляции образов и звуков в цифровых технологиях, но ее значение гораздо шире. Представьте себе, что в контексте развития генетики, клонирования и опытов с био-механикой дигитализации удастся подвергнуть живой мыслящий организм, а потом воссоздать его. Тогда понятие «экрана» от технического станет (пост)онтологическим. Вся жизнь, весь мир превратится в сплошную сетевую трансляцию, содержанием которой будет и (пост)объекты и (пост)субъекты (т.е. те, кто сегодня считаются «людьми»).

 Дигитализация мыслящего биоорганизма (которая сегодня преобразуется дигитализацией звука и визуального кинетического образа) непременно наведет на мысль, что-то изменить к коде (сегодня специалисты так «чистят» звук и изображение, работая с аудио- и видео-файлами). Био-механический код также можно «почистить», а то и добавить какой-то эффект, что-то переставить, что-то усовершенствовать… Понятно, что разобрать-то разберут, но соберут уже по-другому (особенно если это будут не немецкие или японские, а русские специалисты). Обязательно в каком-то трансляционном потоке поменяются местами голова и ноги, может быть, из-за сбоя, может быть, для разнообразия… Чтобы мы привыкали заранее к этим формам, к определенным аберрациям, отклонениям от человеческого облика (двухгловые люди, хвостатые, чешуйчатые, остроухие, вислоносые и т.д.), нам транслируют гиперреальных (в зачаточной стадии)  персонажей «Звездных войн». Пусть это пока «фантазии», грубые наметки, но в конечном итоге всё, что мы видим — не что иное, как феномены, и совершенствование в искусственном производстве феноменов (что лежит в основе науки и отчасти культуры) в определенный момент полностью подменит естественное искусственным вплоть до забвения о том, что такое естественное.

Уже Маркс писал, что человек есть существо на 100% социальное, и на 0% природное. На третьей стадии постмодерна, в условиях тотальной доминации экрана, в условиях абсолютизации ризоматического процесса, это полностью станет фактом.

Так единственным содержанием мира будет свободная игра симулякров. Напомню, что Бодрийар определял «симулякр как копию, у которой нет оригинала».

Обеспечение права на жизнь копии, у которой нет оригинала, тени, у которой нет предмета, который бы ее отбрасывал, построение «нового мира» («постмира») целиком из субстистентных «объектов» (по Мэйнонгу) – «зеленых кошек», «летающих свиней», людей, живущих в спичечном коробке и т.д.  --  т.е. полный перенос всего существования в пространство ризоматической карты в рамках всегда условной, случайной и обратимой эонической игры телесного хаоса и является программой постмодерна. 

 
<< В начало < Предыдущая 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Следующая > В конец >>

Всего 19 - 27 из 732
10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 2 20 21 22 23 24 25 26 27 28 3 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 4 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 5 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 6 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 7 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 8 80 81 82 83 84 85 87 9
 
 



Книги

«Радикальный субъект и его дубль»

Эволюция парадигмальных оснований науки

Сетевые войны: угроза нового поколения